Вердзари сидит молча, сраженный этим словесным залпом. Де Витис — самый настоящий фокусник, в его умелой интерпретации любое достоинство превращается в недостаток, и наоборот. Слушаешь его, и кажется, будто всякая ценность беспрестанно меняет знак: с плюса на минус, с минуса на плюс. Иначе он не был бы служителем Закона. Поэтому Вердзари решает выслушать его до конца. У этих людей всегда есть чему поучиться. Но Де Витис не уверен в произведенном эффекте и тем же тоном продолжает:
— Так называемые наивные люди гордятся этим трогательным эпитетом, словно почетным титулом, однако они бесхребетны и лишены чувства реальности. Они из породы мечтателей, а мечтатели — и это неопровержимо доказал нам Конти — бывают ужасны, когда ими вдруг овладевает желание действовать. Они нагибают головы, точно быки, и несутся вперед — жертвы собственного воображения. Разве не так? Наивность — отнюдь не невиновность; это единственный грех, который не прощается.
— Одним словом, — отваживается заметить Вердзари, против воли втянутый в такой разговор, — если они начинают действовать, то это оборачивается против них, а если продолжают сидеть в своем углу, то становятся мишенью самых жестоких проделок. Не знаю, что за жизнь у негодяев, — полагаю, я никогда не был одним из них, — но жизнь честного человека, несомненно, чудовищна…
— Вижу, вы меня прекрасно поняли — улыбаясь, перебивает Де Витис, — мир полон честных людей, и распознать их можно по тому, что дурные дела им удаются гораздо хуже, чем остальным. Именно так и случилось с Конти. Таким образом, большинству из них суждено попасть под удар, даже если они не совершили реальных преступлений, поскольку их вялый, нерешительный характер обрекает их на заклание. Честность, дорогой Вердзари, это добродетель немногих, тех, кто не добился и никогда не сможет добиться успеха. Вся штука в том, чтобы уметь маскироваться И никогда не выражать себя в поступке, который неизбежно настораживает и раздражает. Находясь среди стада, бесполезно лаять, лучше вилять хвостом. А в душе у этих наивных простачков всегда прячется стадное чувство.
Но Вердзари не так наивен — долгая речь прокурора его не слишком убедила. Он остался при своем мнении и продолжает кружить вокруг да около:
— Но ведь ее измена… последняя в длинной цепи скандальных измен… и то, как он узнал об этом… беднягу просто втянули в это дело!..
— Все верно, однако именно неспособность трезво рассуждать в такой тривиальной ситуации и погубила его, превратила в козла отпущения. — И с неожиданной горячностью Де Витис добавляет: — А в сущности, что такое измена? Это любовь, принявшая болезненные формы, это, по сути своей, верность наизнанку. Партнера больше всего любят как раз в ту минуту, когда решаются ему изменить. Именно в момент измены связь становится самой тесной и прочной.
Видя широко раскрытые удивленные глаза комиссара, он продолжает настаивать:
— Разве можно считать любящими супругов, ни разу не изменивших друг другу? Любви следует бросать вызов, дорогой Вердзари, постоянно подвергать испытанию и оспаривать. Она должна пройти через все опасности и от этого либо окрепнуть, либо стать трупом. У меня нет под рукой подходящего примера, однако необходимо отметить, что адюльтер требует определенных усилий, чтобы избежать разоблачения и злословия окружающих, — и чем объяснить эти заботы, если не взлетом любви к постоянному партнеру, с которым тебя связывают неразрывные узы? Поверьте, измена неотделима от самой сущности любви, это наиболее живучая ее часть — молодой побег, обновляющий соки, без которого корни и ствол давно сгнили бы. Наш общий друг не понимал этого. А ведь его жена, так часто отдаваясь другим, по-своему была воплощением преданности. Она хотела видеть мужа более влиятельным, более значительным, хотела, чтобы с ним считались, и без конца изменяла ему лишь затем, чтобы улучшить его общественное положение. Но он так и не сумел этого понять.
Вердзари слушает его молча, с восхищением. Поистине правящий класс умеет перелицовывать для пользы своего дела даже вековые предрассудки. Сам он человек грубоватый, привык опираться только на реальное, осязаемое, но всегда восхищался чудесами диалектики. Он считает их чем-то вроде завязки захватывающей драмы, которая разрешается неожиданным, но волнующим финалом. Сейчас ему пора высказаться, пока собеседник не завелся опять.
— В общем, ему следовало платить ей той же монетой, и тогда их взаимная страсть не знала бы предела, а истинная любовь не угасла бы никогда… — Вердзари заканчивает эту ироническую фразу горьким замечанием: — Но теперь уже слишком поздно, не так ли?
Однако Де Витиса не проймешь, он отвечает с полной невозмутимостью, словно речь идет о чем-то обыденном:
— Отнюдь нет. При хорошем адвокате, добросовестных присяжных и поддержке, которую, как мне кажется, следует ему оказать, к нему отнесутся со всем возможным вниманием. В конце концов, убийство из самых банальных.
Тут Вердзари, и не пытаясь оспаривать доводы прокурора, обращается к делу:
— До суда пока далеко. Как минимум надо, чтобы в деле обнаружили виновного.
— Виновный у нас уже есть, взяли тепленьким, и никому не придет в голову придираться, притом что процесс будет перенесен в Палермо, дабы избежать подозрений о возможном воздействии на суд.
— В Палермо! Вот это ход! В Сицилию — на родину преступлений во имя чести!
— Все это — простая последовательность событий, естественно вытекающих одно из другого… И потом: был ли Конти счастлив когда-нибудь?
Тут Вердзари теряет выдержку; он не против словесной эквилибристики, но она не должна быть самоцелью. Поудобнее устроившись в шезлонге, он цедит сквозь зубы:
— Счастье, счастье! Никто и никогда не знал, что это такое!
Де Витис не согласен с комиссаром, у него на все готов ответ, и, любуясь великолепным пейзажем, он с чувством произносит:
— Нет, дорогой Вердзари, счастье есть, и оно не бывает ни слишком трудным, ни невыносимым, как хотят нас уверить нетерпеливые и поверхностные люди вроде Конти. Гарантия счастья — это максимальный цинизм и самая тщательная взвешенность каждого поступка. Счастливые люди бережно несут в себе это редкостное ощущение, словно наполненный до краев бокал, который может пролиться и разбиться от малейшего лишнего движения; но какое удовлетворение испытываешь от сознания наивысшей наполненности! Как видите, абсолютная противоположность этому Конти, который раздавлен собственной убогостью… Люди могут не знать счастья сами, но счастье других никогда не ускользает от их внимания, вот и Конти не мог перенести счастье жены, так непохожей на него. Он завидовал ей, а зависть — источник ревности… не так ли?
Неподражаемый прокурор снова наклонился над столиком, чтобы вылить в пустой стакан комиссара оставшееся в бутылке. Вердзари сидит не шелохнувшись и смотрит на него, но не может устоять перед открывшейся лазейкой и осторожно замечает:
— Надо всем этим словно витает воля Всевышнего…
— Такое предположение опасно. Из него вытекает, будто что-то может совершаться помимо этой воли. Нет, не может. Просто в других случаях воля эта выражена не так явно. В сущности, Бог всегда на стороне сильнейшего, вся история человечества есть не что иное, как свидетельство его пристрастий. Кротость, слабость, смирение равнозначны катастрофе, но они делают историю и рано или поздно вызывают тяжкие, необратимые последствия. Взять хотя бы Конти… Бог и власть — одно и то же. Бог, как власть, желает всегда быть любимым и почитаемым…
Солнце близится к закату, а на глади моря, далеко-далеко, появляется след от водных лыж. Лодку на таком расстоянии различить невозможно, а блестящий след движется как бы сам по себе. На густом насыщенном кобальте он кажется чертой, подведенной под чем-то очень важным.
Первым разговор возобновляет Вердзари.
— Итак, вы оправдываете виновных! — негодует он.
Но Де Витис и на сей раз не теряет хладнокровия.