Выбрать главу

— Предыдущие иномиряне рассказывали о машинах? — не дождавшись реакции от Герберта, спросила Ева. — Тех, которые автомобили?

Тот склонил голову даже как-то пренебрежительно:

— Железные повозки? Конечно.

Девушка покосилась на Мэта. Демон следил за разговором так тихо, что можно было забыть о его присутствии; кажется, даже поблек и выцвел немного, чтобы слиться с лежавшей над камином тенью.

— Однажды мы ехали на машине в магазин. Папа и мы трое. И в нас въехал грузовик. — Ева прикрыла глаза: даже сейчас, шесть лет спустя. — Это… очень большая машина. От нашей в итоге не осталось ничего целого.

Грузовик занесло на снегу. Их изящный французский хэтчбек от столкновения сложился в гармошку, зажатую между кузовом взбесившейся махины и разделительным ограждением. А Ева была достаточно взрослой, чтобы всё осознать — и до сих пор помнить мгновения, замороженные неверием и ужасом. Хотя ужас пришёл потом, вместе с болью; тогда, в первые моменты, был просто удар и скрежет, тянувшийся ту бесконечность, в которую разлились секунды. И странно равнодушная, любопытная мысль, что успела пронестись в голове, пока искорёженное железо не заключило её, живую, в металлический саркофаг.

«Я что, сейчас умру?..»

— Все говорили, это чудо, что никто не погиб, — голос сделался отстранённым и далёким, словно собственный рассказ она слушала со стороны. — Грузовик въехал в правый бок. Туда, где была моя сестра — впереди — и брат, на заднем сидении. Мы с папой сидели слева. Пострадали сильно, но не настолько. А они… им в руки вставляли металлические спицы, им делали операции, но это не помогло. Их пальцы покалечило слишком сильно. Они больше не могли играть. Оба. Потеряли то, что было смыслом их жизни. — В памяти в который раз всплыло то, что Ева так старалась забыть; она давно приняла это, но вспоминать всё равно было несладко. — Моя сестра нашла другой смысл. Брат не смог. Он подсел на наркотики. Умер от передозировки год спустя.

Она вдруг поняла, что забылась. Забыла, кому всё это рассказывает. Что говорит больше для себя, чем для того, кто сидел напротив, глядя в её лицо с непривычной мягкостью — словно тоже увидел то, что так отчётливо встало у неё перед глазами.

Лицо Лёшки, каким она видела его в последний раз. В гробу.

— Ты понял, что это значит?

— Не волнуйся, — откликнулся Герберт тихо. — В нашем мире тоже есть наркотики.

— Ему было всего пятнадцать. Четырнадцать, когда случилась авария. А сестре — семнадцать. — Ева всё же отвела взгляд. — Вот тогда мама вспомнила, что у неё есть ещё одна дочь. Взялась делать из меня то, чем должны были стать они. А я не могла. Они были виртуозами, на конкурсах всегда первые премии брали… Я — нет.

Без конкурсов построить карьеру исполнителя трудно. А техника, виртуозность, безупречная аккуратность, то, что на конкурсах ценят превыше всего — это не было её сильной стороной. Ева раз за разом подбиралась к пьедесталу, но редко становилась первой. Зато на концертах срывала овации — потому что вкладывала в музыку душу. Все свои чувства, все светлые и горькие мысли; то, ради чего нужны живые исполнители, ведь чисто и бездушно с успехом сыграет механическое пианино. И получала похвалы — что в её игре слышна неподдельная боль, настоящая доброта, мудрость взрослого человека…

Как часто она с горечью думала, что даже этим обязана трагедии, отнявшей музыку у Динки, а Лёшку — у них обеих. Как часто, лёжа в постели, чувствуя на щеке призрачное жжение маминых пощёчин, думала: своих желаний стоит бояться. Когда-то ей хотелось, чтобы с ней носились так же, как со старшими. Чтобы родителей волновало не только то, одета ли она, сыта и здорова. Чтобы их общение не сводилось к формальному вечернему вопросу «как прошёл день», ответ на который мало кого-то интересовал. Стоило пожаловаться на обидчиков в школе, на проваленную контрольную, на строгих учителей, как папа уходил отдыхать после тяжёлого рабочего дня, а мама — заниматься с другими, желанными детьми, готовя их к очередному концерту, зачёту, конкурсу…

Настоящей мамой Евы была как раз Динка. Понимающей, сочувствующей, выслушивающей, воспитывающей.

Но Динке нельзя было жаловаться на то, что разъедало душу больше всего.