— А это тоже «дубленка, шапка, фигура, голос, вообще», как вы изволили выразиться, — единственно игра природы. Да и то сказать — дубленочки изготовляются в тысячах экземпляров на предмет удовлетворения растущего спроса. Шапочки — соответственно. А люди?.. Те, если вдуматься, совершенно к одному ловчат. Как жуки. Поскольку нутришко одно, и наружность отчего бы стала разниться. На первый взгляд покажется: этот — «такой», а тот — «сякой»; но, в сущности, извините, исключительно — выпендреж, обман зрения.
Ни на минуту не умолкая, странный незнакомец подталкивал Бутова к черной «Волге» с открытой дверцей, стоявшей у самого края тротуара. Когда они очутились в машине, он быстро, словно фокусник — Бутов и слова не успел выговорить, пока это продолжалось, — извлек из кармана дубленки пакетик с колбасой, нарезанной аккуратными ломтиками, плоскую бутылку с яркой заграничной наклейкой, два зеленых пластмассовых стаканчика и, всунув один из них в руку Бутова, наполнил их; в другой руке Бутов продолжал сжимать деньги. Он странно захмелел сразу же, лишь только почувствовал спиртовой запах. С трудом ворочая словно бы распухшим языком, он сказал:
— Да я ведь не пью…
— Оно и ни к чему, если без повода, — подхватил собеседник.
— А тут, поскольку просвещенные личности встретились, так сказать, велением судьбы. И к тому же покупочка, извините, предстоит изрядная… Насчет покупочки угадано?..
Бутов стал пить мелкими глотками, как бы против воли.
— Ага. Собрался купить «Радугу», — сказал он, когда стаканчик опустел.
Два слога: «бе-да», «бе-да», — доносились одновременно и изнутри, и словно со стороны, очень издалека. Они звучали отрывисто и резко, как в армии «ать-два», «ать-два», когда идешь в ночном марше; каждый раз, прежде чем поставить ногу, представится, что там, во тьме бездонная пустота; больно перехватит дыхание, пока нога не утвердится на невидимой почве: «ать-два», «бе-да», «ать-два», «бе-да».
— А почему, извините, именно телевизор?
— Так уж… предмет длительного пользования, — неопределенно отозвался Бутов.
— Однако есть же, так сказать, предметы вечного!
— Ну уж и «вечного»… Как это может быть?
— А так, извините, может!
— Это вы… того… — тяжело ворочая словно распухшим языком, бормотал Бутов.
— А если я вам, извините, на фактах… Приобретете это самое «вечное»?..
— Отчего не приобрести, — Бутов попробовал улыбнуться.
— Заметано, — взвизгнул собеседник, и у Бутова все похолодело внутри — не только от неожиданного вскрика, но еще и потому, что он почувствовал и увидел: машина уже не стоит на месте, а с огромной скоростью мчится по городу знакомыми улицами, которые почему-то все до одной были тоже пусты.
— Куда это мы? С какой стати?! Да мне же…
— А вот с такой-сякой стати! — в голосе рыжего не оставалось и следа прежней искательности.
Машина мчалась уже не по городским улицам, а незнакомым шоссе, по бурым лужам, между шеренгами мокрых, мелкорослых деревьев. Ветровое стекло заляпала грязь. Сквозь прозрачные еще островки стекла бросалось в глаза, что и шоссе пусто: ни одной машины — ни встречной, ни попутной, — ни единого прохожего.
Бутов подумал: «Тут заключена ужасная, — именно ужасная! — странность. И нужно сейчас же, немедленно понять ее. После будет поздно!»
В голову пришло и совсем необъяснимое: «После — вовсе ничего не будет».
Уже не слышались шелест шин, короткие, как приглушенный крик, всплески воды в лужах, будто машина летела, не касаясь земли. С непонятной быстротой вечерело, день валился в ночь, как в болото. Огромное бледно-желтое солнце больше чем на треть ушло в землю, и лучи его плоско сквозили редкий строй придорожных деревьев, казавшихся почти черными, нестройностью своей и зыбкостью похожих на неловкие шеренги новобранцев.
Мотор взревел не как автомобильный обычный мотор, а похоже на танковый дизель, и машина разом остановилась.
Бутов, вслед за Рыжим, вышел из нее. Асфальт обрывался. Впереди и по сторонам насколько хватало глаз, простиралась болотистая равнина, расчлененная узкими тропинками на однообразные квадраты.
Рыжий там, впереди, бежал рысцой, и Бутов едва за ним поспевал, часто оступаясь в глубокие лужи с вязким дном; казалось, что и край земли где-то рядом, того и гляди шагнешь за него. Было темно — ни звезд, ни луны. Только на воде непрочной белесой пленкой тускнел отблеск недавно закатившегося — а казалось, утонувшего — солнца. Бутов то и дело терял из виду своего спутника, проводника по этой болотистой, тоскливой земле, «проклятого знакомца», как он говорил про себя, и всякий раз испытывал чувство безнадежности.
Впрочем, когда он снова нашаривал глазами Рыжего — теперь вернее было сказать «Черного», — на душе не становилось легче. Именно тяжесть, непосильную и все время нарастающую, Бутов ощущал яснее всего, может быть, даже — единственно из всего: тяжесть души, ставшей почти свинцовой, комьев грязи, налипших на ботинках, насквозь промокшего драпового пальто, сырой темноты, страха, словно впечатывавших его все глубже в белесо-черную топь, тяжесть войны, несчастий, всего пережитого.
Огибая лужу, Бутов с разбега налетел на темную фигуру с широко расставленными, словно ловившими его — именно его — длинными руками; больно ударился одновременно лбом и грудью, почти потерял сознание от боли и от ужаса, даже не просто страха, а пронизавшего его чувства последнего мгновения, что ли, конца жизни, — кулем соскользнул вниз и, опустившись на плоский камень, без облегчения понял, что темная фигура — это не живое, а крест, и сидит он, Бутов, не на чем ином, а на надгробии, глупо и нелепо мелькнуло: «на собственном надгробии».
И кругом не иное что, а обширное кладбище: край, но не земли, как могло показаться, а жизни. Шире открыв глаза, Бутов увидел «проклятого знакомца». Ощерив редкозубый рот, тот пронзительно фальцетом кричал:
— Раскумекал! Товар вечного пользования — кладбищенский персонал, участочек. Куда вечнее?! Гони денежки и получай в полное распоряжение…
— Да зачем… Да с какой стати, — слабо протестовал Бутов, пробуя даже улыбаться, чтобы обратить разговор в шутку.
От удара он еще был в полуобмороке и плохо соображал, что же с ним происходит.
— Очень даже «зачем». Готовь сани летом… «Потом», «после». После вовсе ничего не будет! — выкрикнул Рыжий; было странно и то, что он в точности повторил слова, пришедшие в сознание Бутова недавно в машине и, кажется, не произнесенные вслух.
Рыжий наклонился — глаза его, теперь снова показавшиеся тускло-желтыми, пустынными, промелькнули мимо лица Бутова, — и впился в правую руку, все еще сжимавшую пачечку десятирублевок, мелкими и острыми, словно крысиными зубами.
Пальцы Бутова разжались.
Деньги еще только падали на плоское надгробье, падали пачечкой, не разлетевшиеся на отдельные бумажки, когда Рыжий на лету схватил их, помахал ими в воздухе и в то же мгновение исчез.
Бутов поднялся. Рыжего нигде не было видно. Кругом простиралась однообразная, белесо-серая темнота, несколько прореженная кровавым закатным светом, сквозившим кое-где на самом краю неба, как слой бинтов на ране, недвижными облаками. Что-то было опасно ранено — не поймешь, в самом ли Бутове только — и кровоточило.
Недолго передохнув, Бутов обшарил надгробье и землю вокруг, но денег не нашел. Посмотрел на правую руку, близко поднеся к глазам: не было ни малейших следов укуса, хотя рука в закатном свете показалось такой, словно ее окунули в кровь. Еще раз — без всякой надежды, разумеется, — склонился к надгробью и вдруг на самом видном месте различил лист плотной бумаги, серо выступающей из темноты.
«Раньше листа не было, я не мог проглядеть, — подумал Бутов. — Что ж, ветром принесло, что ли? Так ведь такая тишь, не шелохнет».
Он сильно тряхнул головой, этим физическим усилием пытаясь отогнать нелепицу, которая вместе со всем другим приключившимся сегодняшним днем, теснила и теснила его: будто он стоит над пропастью, а они, нелепицы, сталкивают еще на один последний шажок, может быть, даже на один миллиметр только, отделявший от бездны.