Костя оглядел стол, увидел, что водки нет, ни водки, ни вина, подмигнул Дерюгину и они выбежали, да так быстро вернулись с ящиком спиртного, что гости не успели рассесться за столом. Но Варвара Борисовна не своим голосом закричала — ну, что на Степку Дерюгина крикнула, это понятно, не уважала она его, — но и на Костю тоже закричала:
— Вон несите, а то Лександра Максимовича вино зальет. Не будет ему пути. До самых сороковин, хоть убейте, ни капли спиртного в дом не допущу.
Костя с Дерюгиным не стали спорить, не сказали даже «тоже суеверие» или как-нибудь иначе, позлее, как непременно сделали бы раньше, а покорно унесли ящик, только выхлебав на лестнице из горлышка бутылки по половине.
И когда все расселись, прочитала шёпотом молитву, — а гости стояли, пока она читала, — перед тем, как всех оделить рисом. И второй раз поднялись, когда она читала молитву, перед тем как зачерпнуть каждому гостю киселя.
4
А перед мертвым Бутовым между тем одно за другим проходили видения.
Когда-то на фронте он подорвался на мине, был ранен крошечными осколками в глаза и ослеп. И первое время в госпитале он как-то не переживал, не понимал свою слепоту. А потом, ночью, может быть — ночь была все время — девушка-санитарка наклонилась над ним и на мгновение коснулась упругой грудью. И он вдруг понял, что жив. И понял, как это страшно, если он ослеп навсегда. А потом госпитальный врач подвел его к окну и спросил: «Чувствуете свет?». «Н-нет… Кажется… Немножко». Врач осторожно снял повязку, резанула острая боль, Бутов зажмурил глаза, снова через силу открыл, и увидел синь — он стоял лицом к окну, — одну бесконечную синь, бескрайнее, завораживающее пространство сини.
И уже после войны он оглох от последствий контузии; его оперировали, он услышал человеческие голоса, шуршание шин, болезненно-резкие автомобильные гудки, вибрирующее гудение ветра, — но в этом не было чуда; может быть, он испытывал даже некоторое разочарование. Но вот он попал в утренний лес — его привезли, — ступил на лесной мох, услышал птичьи голоса, замирающий звон листвы, тонкий, детский, как бы светящийся звук ветерка, затихающего и, крадучись, бок о бок с солнечным лучом пробирающегося между древесных стволов, ветвей, листьев в тайную лесную сень, — услышал пространство звуков; только тогда оно вошло в него.
И теперь жизнь еще оставалась в нем, но открылось последнее пространство смерти; он уже ступил за порог.
Мысли, сменяя друг друга, но не теснясь, наполняли неведомое это бескрайнее пространство. Ему вспомнилось, как профессор Р., уже обреченный — кажется, у него был рак, или что-то иное душило его, — зная, что он обречен, в предсмертной обзорной лекции говорил: «Во всяком обществе есть макроструктуры: начальник и подчиненный, вожак, ведущий стадо, и тот, кто в стаде, тюремщик и арестант, тот, кто никто и кто все. Но вот тот, кто был ничем, становится всем: подчиненный — начальником, арестант — тюремщиком, гонимый — гонителем. Все это происходит как бы в другом измерении. А на земле миллионы и миллиарды микромиров. На земле муравейник, где каждая особь зависит от тысячи других, а тысячи других особей зависят от нее; где дерево погибнет, если муравьи не защитят его от гусениц; где множество семян превратятся в цветы, только когда насекомые вынесут их на свободу и ждущую живой благодати почву. На земле пчелы и пчеломатка, пчелы и яблоневый цвет, шмели и клевер, лист и роса, лист и корни, солнечный луч и открывающийся ему навстречу цветок; почва, пронизанная во всех направлениях бессчетными подземными ходами; воздух в цветной пряже веяний — от крыла птицы, — крыла бабочки, даже от крыла комара; каждое веяние имеет свое значение; спокойный неумолчный звон бесчисленных капель-колокольцев.
На земле люди, связанные любовью, родством, дружбой, — человеческие микромиры.
А в нечеловеческом измерении — начальственности цепляются за подчиненности. И никаких шкивов, никаких приводов: в пустоту, в одну только пустоту уходит страшная сила. И рождает ветер. Все сильнее и сильнее дует ледяной ветер, пока не ворвется в земные пределы, расшвыривая человеческие племена, роды, поселения, семьи так же легко, как муравейники.
Ветер последнего одиночества, необратимых разлучений.