Ни на минуту не умолкая, странный незнакомец подталкивал Бутова к черной «Волге» с открытой дверцей, стоявшей у самого края тротуара. Когда они очутились в машине, он быстро, словно фокусник — Бутов и слова не успел выговорить, пока это продолжалось, — извлек из кармана дубленки пакетик с колбасой, нарезанной аккуратными ломтиками, плоскую бутылку с яркой заграничной наклейкой, два зеленых пластмассовых стаканчика и, всунув один из них в руку Бутова, наполнил их; в другой руке Бутов продолжал сжимать деньги. Он странно захмелел сразу же, лишь только почувствовал спиртовой запах. С трудом ворочая словно бы распухшим языком, он сказал:
— Да я ведь не пью…
— Оно и ни к чему, если без повода, — подхватил собеседник.
— А тут, поскольку просвещенные личности встретились, так сказать, велением судьбы. И к тому же покупочка, извините, предстоит изрядная… Насчет покупочки угадано?..
Бутов стал пить мелкими глотками, как бы против воли.
— Ага. Собрался купить «Радугу», — сказал он, когда стаканчик опустел.
Два слога: «бе-да», «бе-да», — доносились одновременно и изнутри, и словно со стороны, очень издалека. Они звучали отрывисто и резко, как в армии «ать-два», «ать-два», когда идешь в ночном марше; каждый раз, прежде чем поставить ногу, представится, что там, во тьме бездонная пустота; больно перехватит дыхание, пока нога не утвердится на невидимой почве: «ать-два», «бе-да», «ать-два», «бе-да».
— А почему, извините, именно телевизор?
— Так уж… предмет длительного пользования, — неопределенно отозвался Бутов.
— Однако есть же, так сказать, предметы вечного!
— Ну уж и «вечного»… Как это может быть?
— А так, извините, может!
— Это вы… того… — тяжело ворочая словно распухшим языком, бормотал Бутов.
— А если я вам, извините, на фактах… Приобретете это самое «вечное»?..
— Отчего не приобрести, — Бутов попробовал улыбнуться.
— Заметано, — взвизгнул собеседник, и у Бутова все похолодело внутри — не только от неожиданного вскрика, но еще и потому, что он почувствовал и увидел: машина уже не стоит на месте, а с огромной скоростью мчится по городу знакомыми улицами, которые почему-то все до одной были тоже пусты.
— Куда это мы? С какой стати?! Да мне же…
— А вот с такой-сякой стати! — в голосе рыжего не оставалось и следа прежней искательности.
Машина мчалась уже не по городским улицам, а незнакомым шоссе, по бурым лужам, между шеренгами мокрых, мелкорослых деревьев. Ветровое стекло заляпала грязь. Сквозь прозрачные еще островки стекла бросалось в глаза, что и шоссе пусто: ни одной машины — ни встречной, ни попутной, — ни единого прохожего.
Бутов подумал: «Тут заключена ужасная, — именно ужасная! — странность. И нужно сейчас же, немедленно понять ее. После будет поздно!»
В голову пришло и совсем необъяснимое: «После — вовсе ничего не будет».
Уже не слышались шелест шин, короткие, как приглушенный крик, всплески воды в лужах, будто машина летела, не касаясь земли. С непонятной быстротой вечерело, день валился в ночь, как в болото. Огромное бледно-желтое солнце больше чем на треть ушло в землю, и лучи его плоско сквозили редкий строй придорожных деревьев, казавшихся почти черными, нестройностью своей и зыбкостью похожих на неловкие шеренги новобранцев.
Мотор взревел не как автомобильный обычный мотор, а похоже на танковый дизель, и машина разом остановилась.
Бутов, вслед за Рыжим, вышел из нее. Асфальт обрывался. Впереди и по сторонам насколько хватало глаз, простиралась болотистая равнина, расчлененная узкими тропинками на однообразные квадраты.
Рыжий там, впереди, бежал рысцой, и Бутов едва за ним поспевал, часто оступаясь в глубокие лужи с вязким дном; казалось, что и край земли где-то рядом, того и гляди шагнешь за него. Было темно — ни звезд, ни луны. Только на воде непрочной белесой пленкой тускнел отблеск недавно закатившегося — а казалось, утонувшего — солнца. Бутов то и дело терял из виду своего спутника, проводника по этой болотистой, тоскливой земле, «проклятого знакомца», как он говорил про себя, и всякий раз испытывал чувство безнадежности.
Впрочем, когда он снова нашаривал глазами Рыжего — теперь вернее было сказать «Черного», — на душе не становилось легче. Именно тяжесть, непосильную и все время нарастающую, Бутов ощущал яснее всего, может быть, даже — единственно из всего: тяжесть души, ставшей почти свинцовой, комьев грязи, налипших на ботинках, насквозь промокшего драпового пальто, сырой темноты, страха, словно впечатывавших его все глубже в белесо-черную топь, тяжесть войны, несчастий, всего пережитого.