Катерина знала Маргериту до того, как они отправились на виллу графини Лангоско для наведения порчи, от которой спустя годы та не только не оправилась, но, сохраняя в неприкосновенности свою добродетель, находилась, что называется, на волосок от смерти. Почуяли друг друга и свели знакомство Катерина с Маргеритой благодаря излюбленному дьяволом и предопределенному им сродству, поскольку обе они уже были знакомы с черной магией. Однако Маргерита, как уже сказано, достигла абсолютного профессионализма и занималась этим по заказам клиентов, за плату, Катерина же — все еще с любопытством, с изумлением и, в общем, по-любительски.
Приобщил к этому делу Катерину («Наконец-то мы услышим истину!» — подумали, должно быть, судьи) некий Франческо, изгнанный из родных мест за то, что порешил он собственного дядю, посещавшего ночами Катерину в Оччимьяно (и выходит, Скуарчафиго обвинял ее не зря): однажды вечером, в отчаянии от того, что Скуарчафиго угрожал прогнать ее из дому, услышав от Франческо, что тот ее избавит от такой опасности, пусть только скажет, как готова расплатиться, Катерина согласилась на любую плату, подразумевая деньги. Франческо же имел в виду совсем иную цену: придя через неделю, он вынул из чулка листок бумаги, иголку и сказал, что она должна будет продать свою душу дьяволу, тогда не только Скуарчафиго оставит ее в доме, но в конце концов и женится на ней. Катерина не раздумывала: как велел Франческо, уколола до крови палец левой руки, он обмакнул в ее кровь иголку, вывел на бумаге пять букв, передал иголку ей, чтобы она нарисовала круг, и тогда в облике высокого безобразного человека явился дьявол, «но не промолвил мне ни слова и в одно мгновение исчез; не видела я более и оного Франческо и даже слышала, что будто бы он умер». Каковы были пять букв, написанных Франческо, она не помнит, по поводу же круга говорит, что понимала: нарисовав его, она обязана будет предаться дьяволу душой и телом. Телом, «как потом и делала», с тех пор как дьявол начал ей являться «по-привычному» и посулил ей много плотских радостей: «И с той поры я не отказывала никому, кто б у меня ни попросил». Что касается «договоренности» с дьяволом, то признает она, что совершила это лишь однажды, с большой приятностью («Гораздо большую приятность чувствовала я, когда со мной договорился дьявол, чем когда то бывали мужчины»). Рассказ ее о том единственном соитии, не исключено, покажется диковинным, но он почти наверняка навеян россказнями ворожей, а то и просто каким-нибудь руководством для инквизиции. И даже в случае, если картина эта — плод ее воображения, греза или бред, то, несомненно, как и многое, о чем она поведала, — невероятное и отвратительное с нашей точки зрения, а с инквизиторской, конечно же, правдоподобное и приятное — внушена она ей страхом, ужасом и болью.
С некоторых пор образовался — и усугубился в этом веке — пагубный круговорот: старинные небылицы и легенды, чудесные и страшные истории — народные поверья — стали представляться католической Церкви угрозой, элементами некой религии зла, противостоящей не какой иной, как католической религии добра. И представились — были представлены — стародавние эти выдумки как угроза по той очевидной и вечной причине, что всякая тирания испытывает надобность создать для себя оную, дабы на нее указывать как на источник тех несправедливости, нищеты и несчастья, от которых ее подданные страдают по ее же собственной вине. Поверья эти, без сомнения, распространялись — но по мере ускорявшегося нарастания несправедливости, нищеты и несчастья, порождаемых господствующей системой. Что-то вроде: испытав религию добра, несущую нам столько бед, попробуем, не лучше ли религия зла. Это может показаться просто фразой, банальной или грубой, но истины она отнюдь не лишена и отражает происходившее в сознании отдельных людей и небольших сообществ. В самом деле, Катерина Медичи обращается к дьяволу в минуты крайней усталости и отчаяния, когда ей делается невмоготу. Она призывает его забрать ее в свое царство, глумящееся над тем, другим, в которое она верит, но от которого не получает ни знака, ни ответа, ни проблеска благоволения в горестной своей жизни.
Почерпнутые из народных преданий и бреда отдельных лиц, поверья эти учеными служителями церкви аккуратно систематизировались и описывались, затем переходили к проповедникам и — как бы удостоверенные, заверенные — возвращались к народу, распространяясь таким образом еще шире. Прискорбный порочный круг. Сравнивая веру в мазунов с верой в колдовство, Мандзони пишет в XXXII главе: «Цитировали сотни разных авторов, которые по-ученому трактовали или случайно упоминали про яды, чары, зелья, порошки: Чезальпино, Кардано, Гревино, Салио, Парео, Скенкио, Цакиа, наконец, рокового Дельрио, который, если бы слава авторов создавалась на основании соотношения добра и зла, рожденных их творениями, должен был бы считаться одним из самых знаменитых, — того Дельрио, чьи ночные бдения стоили жизни гораздо большему числу людей, чем поход иного конкистадора; того Дельрио, чьи „Магические изыскания“ (сжатый очерк всего того, чем бредили в этой области люди вплоть до его времени), сделавшись наиболее авторитетным и неоспоримым источником, более чем столетие служили руководством и могучим вдохновителем к „законным“ диким расправам, кошмарном и долго не прекращавшимся». И, выражая лучше нас то, что пытаемся мы выразить, добавляет: «Из вымыслов простого народа люди образованные брали то, что не шло в разрез с их собственными понятиями; из вымыслов людей образованных простой народ брал то, что мог понять и что понимал по-своему; и из всего вместе образовался огромный и запутанный клубок общественного безумия».