Михаил Арцыбашев
Смерть Ланде
I
Зимой городок затихал. Все, что было в нем молодого, беспокойного, разъезжалось по большим городам. Оставались одни старики духом и телом, жили по непоколебимому, однообразному порядку: играли в карты, служили, читали и думали, что это правильная жизнь. На улицах тихо лежал неподвижный, холодный саван белого снега, а в домах тихо и сонно копошились конченые люди. А весной, когда черная, влажная земля начинала пахнуть и везде зеленело, и солнце радостно грело, высушивая каждый бугорок, и по вечерам было тихо и чутко, — каждый день с поездом кто-нибудь приезжал домой, и на улицах показывались оживленные, свежие лица, такие же молодые и радостные, как весна. И так же естественно, как прилетали на старые гнезда птицы, как росла на старых местах трава, было то, что именно весною все молодые, жизнерадостные люди возвращались в свой маленький, тихий, немного грустный городок.
Так, в мае приехал сын недавно умершего председателя уездной земской управы, студент-математик Иван Ланде.
Целый день он просидел с матерью, все время с тусклыми, усталыми слезами рассказывавшей ему о смерти отца; а когда стало смеркаться, взял фуражку и пошел на бульвар, над берегом большой реки, еще полной от весенней воды. Там в одном месте берег падал вниз крутым обрывом и над ним были две лавочки из старых зеленых и мягких от сырости досок.
За рекой стемнело. Даль ушла куда-то в темный простор. На потемневшем глубоком небе тихо и незаметно высветились звезды, и все было полно той торжественной тишиной, когда кажется, что кто-то незримый, величавый и спокойный стоит над землей.
Только далеко внизу, на реке, протяжно, с непонятной тревожной грустью, точно предостерегая и напоминая о чем-то печальном и неизбежном, кричал пароход, и на широком речном стекле, странно светлом, когда везде было темно и черно, видна была беспокойная черная точка, быстро оставлявшая за собой ровную широкую серебряную полосу.
На бульваре было безлюдно и пусто. Только из окон клуба падали на землю желтые полосы света и в них двигались беззвучные тени, да на самом обрыве смутно чернели фигуры, вспыхивали вздрагивающие огоньки папирос и еще издали слышались голоса и смех. Ланде спокойно и тихо шел туда и улыбался. Он был легкий и тонкий человек, и шагов его почти не было слышно на мягкой земле.
— …Запоем песню ли закричим так, чтобы на том берегу было слышно! говорил полный и звонкий женский голос, и слова его мягко и радостно вспыхивали в густом теплом воздухе.
— Начинайте! — задорно отвечал мужской голос, и кто-то смеялся.
Ланде подошел и сказал:
— Здравствуйте!
Он говорил тихо, но внятно и спокойно, и его всегда было слышно.
— А, Ланде! — обрадованно и так резко, что садилось в ушах, закричал маленький, угловатый студент и через головы других протягивал ему большую руку, торчавшую из коротких рукавов тужурки.
Ланде, мягко улыбаясь, с удовольствием крепко и долго пожал ему руку и так же любовно и ласково стал здороваться с другими. Все радостно и оживленно пожимали его худую руку, и было что-то такое простое, искреннее, хорошее в этой общей радости, что ею заразился даже никогда еще не видавший Ланде приезжий художник Молочаев, большой и сильный человек в широкой шляпе. Когда Ланде подошел к нему и сказал:
— Я — Ланде, познакомимся.
Художник ответил:
— С большим удовольствием! — и с улыбкой посмотрел ему в лицо, точно заглядывая в душу сквозь его чистые и спокойные глаза.
— Я уж о вас слышал! — прибавил он. Голос у него был твердый и звучный, как будто он бил в медный колокол.
— Разве? — спросил Ланде, улыбнулся и сейчас же отвернулся. Но в этом не было равнодушия, а была какая-то скрытая близость, точно он давно знал его.
— О чем вы тут? — спрашивал Ланде.
— Марья Николаевна хочет на луну прыгнуть! — смеясь, отозвался маленький студент.
— Это хорошо! — улыбнулся Ланде.
Больной студент Семенов хрипло закашлялся.
— А ты все болеешь? — ласково сказал Ланде и обнял его за плечи.
— Все… — грустно ответил Семенов, — по-прежнему.
— Ну, ничего! — начал Ланде, и голос его задрожал.
— Нет, брат, мне уж капут! — возразил Семенов, неестественно искривив в улыбке свое, старчески сморщенное от болезни лицо, и голос его против воли тонко и ярко прорезало острое отчаяние. — Скоро из меня хар-роший лопух вырастет!
Все притихли. Что-то холодное и чужое, и страшно близкое всем встало внутри них. Оттого отчетливо был слышен тихий, как слабо натянутая струна, голос Ланде, когда он говорил:
— Полно, голубчик! Нельзя так говорить! Нельзя так говорить о том, чего никто не знает. Все мы умрем когда-нибудь, не я, не ты один, а все, и все вместе узнаем, конец ли, лопух ли, как ты сказал, или иная жизнь. Все! Неужели ты ничего не чувствуешь за этим словом?.. Не может такая сила страдания, любви и мысли не стать над землей, уйти в лопух. И все чувствуют это и верят, и ты веришь, а только не хочешь верить, потому что боишься, как ребенок, нового, непонятного. Ведь мы не знаем смерти, и страшно в ней нам именно то, что мы ее не знаем…
Та торжественная в своей простоте искренность, с которой он говорил свои спутанные, волнующиеся в воздухе слова, действовала на измученный мозг, как неуловимый мягкий запах, как теплая струя, нежащая душу, успокаивающая, отвлекающая обостренную мысль к чему-то неопределенному и светлому, как далекая заря. Детски доверчивая надежда робко засветилась в темной глубине дрожащего сердца, и, даже не вдумываясь в его слова, а только чувствуя их, Семенов улыбнулся спокойнее и светлее.
— Блажен, кто верует! — уже легко, шутя, сказал он.
Тогда все свободнее вздохнули и снова заговорили, задвигались. Незримый холодный призрак тихо отступил и снял свою страшную тяжелую руку.
По бульвару, чиркая длинными ногами по шуршащему песку, прошел высокий, черный как тень человек.
— Это Фирсов, — сказал Ланде и, напрягая голос, крикнул: — Фирсов!
— Кто такой? — тихо спросил Молочаев.
— Так, казначейский чин… — пренебрежительно и как будто досадуя на Ланде, махнул рукой Шишмарев.
Черная тень медленно остановилась.
— Это, кажется, вы, Иван Ферапонтович? — с неверным оттенком, так, что нельзя было понять, с каким чувством он говорит, спросил скрипучий деревянный голос.
— Я, — отозвался Ланде.
Чиркая ногами и из плоской тени превращаясь в длинного костлявого человека, Фирсов подошел.
— Здравствуйте, Иван Ферапонтович, здравствуйте! — преувеличенно радостно заговорил он и, точно стараясь шуметь и волноваться как можно больше, лез по ногам сидевших к Ланде.
— Осторожней… вы!.. — недружелюбно заметил Семенов.
— Здравствуйте, Фирсов! Как живете? — крепко пожимая ему руку, сказал Ланде.
— Что ж, — потирая руки, сказал Фирсов, — как я могу жить. Служба, служба — вот и вся жизнь! Только и живу духом в церкви, обновляюсь…
В его скрипучем голосе все время свистела тоненькая фальшивая нотка самоумиления, когда он говорил о своей жизни, и казалось, что он хвастается ею перед Ланде.
— Небогатая же у вас жизнь, — с открытой насмешкой сказал Шишмарев.
Медленным, как будто хрустящим движением Фирсов повернулся к нему.
— Вы думаете? — сквозь зубы спросил он и прибавил: — Большего богатства, как общение с Богом, не знаю… Вы, конечно, иначе смотрите?
В голосе его тихо вздрогнула скрытая угроза. Шишмарев посмотрел на него презрительно и зло и отвернулся.
— Да… — протянул Фирсов, помолчав. — А я, Иван Ферапонтович, на днях был в суде присяжным. Интересное дело попалось. Судили, знаете, за кражу со взломом одного мастерового… Он тут у нас на паровой ткацкой служил мастером. Да вы его, кажется, знаете: Ткачев по фамилии…
— Ткачев? — испуганно вскрикнул Ланде, — да не может быть!
— Да, — с удовольствием сказал Фирсов, за кражу. — Дело-то само по себе пустое, но держал он себя… Можете себе представить: от защитника он отказался, сам говорил… «Я украл, говорит, конечно, но, господа присяжные, кто из вас без греха, пусть первый меня осудит!..» Кощунство, в сущности говоря! Но тут только я понял, какая сила в этих словах…