То же самое было и с его политическими выступлениями, которые в некоторых случаях обретали характер угрожающий и пренебрежительный по отношению к конституции его родины. На самом же деле в глубине сердца лорд Байрон дорожил не только тем, что он рожден британцем, но и своим званием, своим знатным происхождением; к тому же он был особенно чувствителен ко всякого рода оттенкам, составляющим то, что принято называть манерами истинного джентльмена. Не подлежит сомнению, что, несмотря на свои эпиграммы, на эту мелкую войну острословия, от которой ему следовало бы воздержаться, он в случае столкновения между партиями аристократической и демократической всю свою энергию отдал бы на защиту той, к которой принадлежал по рождению.
Взгляды на эту тему он выразил в последней песни «Дон-Жуана», и они полностью гармонируют с мнениями, которые он изложил в своей переписке в тот момент, когда казалось, что на его родине вот-вот возникнет серьезное столкновение противоборствующих партий: «Если нам суждено пасть, — писал он по этому поводу, — то пусть независимая аристократия и сельское дворянство Англии пострадают от меча самовластного государя, который по рождению и воспитанию настоящий джентльмен, и пусть он рубит нам головы, как рубили их некогда нашим предкам, но не потерпим, чтобы нас перебили толпы головорезов, пытающихся проложить путь к власти».
Точно так же он в очень сильных выражениях заявлял о своем намерении бороться до последней крайности с тенденцией к анархии, тенденцией, порожденной экономическими бедствиями и используемой недовольными в своих целях. Те же чувства выражены и в его поэзии:
Но мы вовсе не выступаем здесь защитниками Байрона, — теперь он увы! — в этом не нуждается. Теперь его великие достоинства получат всеобщее признание, а заблуждения — мы в это твердо верим — никто и не вспомянет в его эпитафии. Зато все вспомнят, какую роль в британской литературе он играл на протяжении почти шестнадцати лет, начиная с первой публикации «Чайлд-Гарольда». Он никогда не отдыхал под сенью своих лавров, никогда не жил за счет своей репутации и пренебрегал тем «обихаживанием» себя, теми мелочными предосторожностями, которые второразрядные сочинители называют «бережным отношением к собственной славе». Байрон предоставлял своей славе самой заботиться о себе. Он не сходил с турнирной арены, его щит не ржавел в бездействии. И хотя его высокая репутация только увеличивала трудность борьбы, поскольку он не мог создать ничего — пусть самого гениального, — что превзошло бы всеобщую оценку его гения, все же он снова бросался в благородный поединок и всегда выходил из него достойно, почти всегда победителем. В разнообразии тем подобный самому Шекспиру (с этим согласятся люди, читавшие его «Дон-Жуана»), он охватывал все стороны человеческой жизни, заставлял звучать струны божественной арфы, извлекал из нее и нежнейшие звуки и мощные, потрясающие сердца аккорды. Едва ли найдется такая страсть или такая ситуация, которая ускользнула бы от его пера. Его можно было бы нарисовать, подобно Гаррику, между Рыдающей и Смеющейся музами, хотя, конечно, самые могучие порывы он посвящал Мельпомене. Гений его был столь же плодовитым, сколь и многосторонним. Величайшая творческая расточительность не истощала его сил, а скорее оживляла их. Ни «Чайлд-Гарольд», ни прекрасные ранние поэмы Байрона не содержат поэтических отрывков более восхитительных, чем те, какие разбросаны в песнях «Дон Жуана» — посреди стихов, которые автор роняет как бы невзначай, наподобие дерева, отдающего ветру свои листья. Увы, это благородное дерево никогда больше не принесет плодов и цветов! Оно срублено в расцвете сил, и только прошедшее остается нам от Байрона. Нам трудно примириться с этим, трудно себе представить, что навеки умолк голос, так часто звеневший в наших ушах, голос, который мы часто слушали, замирая от восторга, иногда с сожалением, но всегда с глубочайшим интересом.