Выбрать главу

- Надеюсь, вы удостоите нас чести, надеюсь, вы соблаговолите войти в наш дом! - сказала одна из них, склоняясь передо мной в низком поклоне и взмахивая своей рыжей гривой.

Моя гордыня рухнула в бездну смущения. Напыжившись, как индюк среди изящных цесарок, и потрясая в их честь красным махром, я шагнул к крыльцу. У тебя идиотский вид. Надо приноровиться к ним, просюсюкал живший во мне великий филантроп. На мое счастье, юноша в тюрбане положил конец этой сцене.

- Ваше светлейшее высочество, не следует плевать на весь божий свет. "Ты" - здесь закон. Барышни, выстройтесь по возрасту в ряд... Я лично Самуэль, самый старший, двадцать лет, готовлюсь на агрономический факультет. Вот это Мишель, проще Мику, девятнадцать лет, а эта растрепа Сюзанна - семнадцать лет. Эту сосульку зовут Сесиль - ей пятнадцать с половиной. Подчеркиваю, с половиной. Сейчас переходим к категории малолетних: Жаклина - одиннадцать лет, Роза - шесть и Мадлена - два. Пока все...

- И этого вполне хватит! - раздался новый голос.

Это явилась мадам Ладур... Явление не бог весть какое величественное, укутанное в лиловатый посекшийся халат, в шлепанцах на босу ногу и увенчанное ореолом алюминиевых бигуди. Она шла на меня не торопясь - руки на животе, живот - на ляжках. То же самое солнце, что сушило сети, высекало жалкие искорки из крошечного бриллиантика, из смехотворного бриллиантика, объявлявшего всем и каждому, что до замужества, до своей помолвки, хозяйка "Армерии" была портнихой. Но она властно схватила меня за плечи, привлекла к себе, звучно чмокнула, взяла за подбородок двумя пальцами - большим и указательным, - повернула мою голову сначала направо, потом налево, долго всматривалась в мое лицо и наконец изрекла:

- Вид у юного бакалавра не ахти какой! Держу пари, что у тебя железки распухли.

Она ощупала мне шею и обнаружила железки. Левое ее веко судорожно дернулось, как бы желая скрыть огонек, на мгновение зажегшийся в ее глазах. Зато правое веко прикрыло удивленный глаз, сразу подметивший мое смущение, для нее непонятное и без колебаний отнесенное на счет моей застенчивости. Застенчивости!.. Об этом ясно свидетельствовала ее улыбка, ее улыбка, доводившая меня до бешенства, и я впился ногтями в ладони, сразу взмокшие при мысли, что Фелисьен Ладур отправил меня на какую-то другую планету.

- В общем-то у нас неплохо, - продолжала толстуха. - Запомни, ты обязан прибавить не меньше двух кило! Это моя норма. Можешь называть меня "тетя". Это будет очень мило. Я ужасная наседка.

- Цып! Цып! Цып! - вторично уточнил Самуэль.

Эти Ладуры меня ошарашили. Кто же они на самом деле? Простаки? Лицемеры? Святые? Слабые люди? Уж не шла ли здесь речь о том, чтобы с помощью назиданий и квиетизма соблазнить одного из членов семейства Резо, известных поборников янсенистской ереси? Как могут эти люди, которые внешне всегда согласны между собой, а если не согласны, то лишь по пустякам, как могут они не надоесть друг другу? Как это они все-таки ухитряются заполнять дом своими криками? Ведь их близость содержала и соль и сахар. У Ладуров все время целовались, и целовались взасос. Зато немало и ссорились: просто словесный пинг-понг, короткий обмен целлулоидовыми шариками перебранки.

Напрасно я наблюдал за этими ссорами, которые пугались первой же слезы совсем так, как пугается фанфарон первой капли дождя. Поскольку у всех у них были, очевидно, глаза на мокром месте, досада заменяла им гнев, и, без сомнения, только словарь Ларусса мог просветить их относительно точного смысла слова "ярость", ключевого слова моего отрочества.

К концу недели я вынужден был признать: все Ладуры связаны друг с другом, как связывают букетик фиалок шнурочком из рафии, и больше всего они дорожат именно этим шнурочком. Что же касается самих фиалок, то они бледноваты, не особенно пахучи и не всегда хочется их нюхать. Правда и то, что в семействе Резо наиболее чувствительным органом был нос. У нас носы посажены слишком высоко, как у короля Ферранте, и поэтому нас так легко тревожит чужой запах.

Но недели через три во мне шевельнулась симпатия, медленная, тяжеловесная, неуверенная, с оглядкой: нельзя так вдруг сразу принять новый образ жизни. Тот, что мне предлагали здесь, был в моих глазах чуточку приторным. В восемнадцать лет меня начали обучать детству, тому детству, которого я никогда не знал и которое я с давних пор считал как бы убожеством, слабостью, беззащитностью против родительской десницы. В восемнадцать лет меня обучали игре. Игре! Игре, неразрывно связанной в моей памяти с приказом: "Идите поиграйте! Сегодня вы будете чистить мостовую аллею!" Что игра тому, кто не только не познал радостной бескорыстности движения, но для кого прямой смысл движения - защита, оборона? Кому придет в голову просить воина поиграть в солдатики? Разве не равносилен падению скачок из реальности в видимость? (Я тогда еще не знал, что видимость сплошь и рядом - надежное лекарство от реальности.) "Эх ты, безгубый!" - кричал мне Самуэль, видя, как я морщусь во время игры в "города". Именно безгубый, до того плотно поджимал я губы, снисходя к игрокам. Аппетит к удовольствиям дается при рождении. На фоне этих плотоядных весельчаков я выглядел вегетарианцем.

- Итака, Йорк, Итон...

- И твой брат! Сесиль, вычеркивай! Самуэль уже назвал.

- Эфес, Эфраим...

- Это племя, а не город, - визжала Сюзанна.

Я вмешивался холодно и поучительно:

- Больше того, племя доброго самаритянина. Вычеркивай, Сесиль!

Колебание разрушило все чары. И вот уже играющие вертятся на стуле, обтягивают юбочки, поправляют галстучки.

Что может быть хуже одного скучающего, который заражает всех насморком скуки, а ведь у меня самого от скуки вечно скулы сводило! Не очень-то весело с этим названым двоюродным братцем. Удастся ли его цивилизовать?

К концу месяца я наконец-то сумел приноровиться. По крайней мере я верил в это, и мне удалось уверить в этом Ладуров. Даже задавал тон. Я первым прыгал в холодную воду, первым бежал на соседнюю ферму, первым шел на приступ дюны. Как и подобает "своему парню", я сбивая майонез, мастерил удочки для ловли камбалы, копал червей, орал "Болотницу", укладываясь вечером рядом с Самуэлем, а девочки за перегородкой подхватывали припев; спал как убитый, убитый собственным здоровьем, обжирался свежим хлебом, свежим хлебом их непосредственности. Их хлебом, а не моим... По правде сказать, я не стал ни более разговорчивым, ни более живым; я довольствовался механической жизнерадостностью.