«Приехал, — подумала Зоя, — привез чеснок в чемодане и будет шататься по коридору. И это жизнь!..»
Вечером того же дня, когда тихий кроткий Сеня уехал на шестое заседание, Тарфутдинов, отложив подальше линейку, засел за передовицу для своей газеты, а Марья Викторовна, приняв ванну без душа, легла спать, Зоя, как часто это делала, позвала в комнату Наташу и повела рассказ.
— Знаешь, Наташа, — начала она, — как было у нас в именье: горничных одних было четверо и две девчонки. Когда приезжали гости (ты слушай, тебе это интересно), накрывали на стол в двух столовых сразу. Не только нам, даже слугам становилось весело. Салфетки складывались…
— Зоя Никитишна, — с тоской перебила ее Наташа, — у меня белье еще не повешено, честное слово, а сама я хочу еще в кино сходить, честное слово.
Зоя Никитишна оправила плиссе на юбке и злорадно выговорила:
— У вас там в правилах написано, что после восьми часов нельзя работать, а про разговор ничего не сказано. Разговаривать с тобой можно. Поэтому — я продолжаю: в двух словах. Салфетки складывались петушками, а цветы…
В эту минуту вниманье Зои Никитишны было привлечено непонятным звуком — тонким, как нитка ее рукоделий. Звук плыл издалека, откуда-то слева.
«Ии-иии», — звенела нитка, обматывая мозг. Не то дрема, не то печаль наполнила воздух.
— Это что? — спросила Зоя. — Неужели опять татарин бубнит? Нет, он иначе.
Наташа, воспользовавшись замешательством, испарилась, оставив после себя легкий запах сырого белья. Хозяйка ее даже не заметила этого.
«Ии-иии», — звенела нитка. Иногда, но очень редко, она запиналась, словно преодолевая узелок, но потом снова плыла без начала и конца.
— Безобразие, — сказала Зоя уверенно, но все же не так, как обычно. — Безобразие и наглость…
В коридоре было тихо и темно. Только в конце, сквозь замочную скважину копельмановской двери, тянулась тонкая ниточка света и звучала: звук шел оттуда. Уверенно ступая большими, но красивыми ногами, Зоя направилась туда.
— Какая нахальная нация! Недаром у нас дома их на порог не пускали. Сейчас я распоряжусь.
Проходя мимо ванной комнаты, Зоя Никитишна остановилась. Там равномерно и звонко капала вода.
— Марья Викторовна… Вот они, современные женщины. Ни встать, ни сесть не умеют. В Бога не верят, кран закрыть не умеют. И это жизнь!..
Зоя Никитишна вошла в ванную, ощупью плотно закрыла кран и, уже выходя, повернула выключатель, на предмет обнаружения беспорядка: не оставлено ли на стуле мокрое полотенце, не торчит ли в мыльнице окурок. Зоя Никитишна зажгла свет и, конечно, тотчас же обнаружила непорядок: на краю ванны, одним концом почти касаясь дна, висело узкое пестрое кашне.
— Каково государство, если его население не понимает разницы между ванной комнатой и прихожей. Удивляюсь, что не вижу здесь калош.
Зоя Никитишна брезгливо, двумя пальцами взяла кашне. Оно было холодное и мокрое. Оно было не плоское, а круглое. Ухваченное за один конец, оно само отделилось от ванны и распласталось в воздухе. Второй конец его раздвоился, оттуда выдвинулся язык, и два нестерпимых глаза вонзились в Зою. Это была змея.
Худосочная копельмановская дверь охнула, когда на нее навалилось шестипудовое тело. Никогда впоследствии Зоя не могла вспомнить, как она вышла из ванной и попала к Копельманам. Но всю жизнь она со смертельной отчетливостью помнила, как выглядела их комната в миг ее прихода.
Комната была мала и чиста. Кто бы подумал, что эта неопрятная нация знает толк в уборке. На столе стоял прозрачный графин. На полу у кровати сидел Копельман-младший в ночной рубашке и брюках. «Ии-иии», — звенела у его губ не то флейточка, не то свирель. А из чесночного чемодана, сквозь отверстия, больше чем наполовину высовывались четыре штуки таких же кашне, как в ванной, и, полузакрыв глаза, покачивались в такт музыке.
Младший Копельман перестал играть. Он издал губами какой-то звук, отчего кашне исчезли. Потом, напрягая слабые мускулы, он подкатил под Зою старое кресло в чехле и дал ей напиться из прозрачного графина. Наконец она открыла свои сине-голубые глаза. Ее рука, эта большая, белая и властная рука, дрожала так, что два браслета, платиновый и золотой, те самые, которые так не любил Сеня, звякали, ударяясь друг о друга.
— Я не знаю, как просить у вас прощения, — сказал наконец Копельман-младший, тщетно стараясь скрыть как-нибудь свои подтяжки, — прощения за то, что не предупредил здесь никого про свою профессию. В профсоюзной книжке я значусь, как «зоотехник», потому что там не знали, куда меня ткнуть, а на самом деле я — укротитель змей. Это мой хлеб. Я с того живу.