Но мы, не слушая его, подошли ближе.
Черная-черная борода была у человека, словно у мертвого, и уже восковая кожа. А ведь он еще не умер, и кровь стала течь совсем недавно. Но вытекло ее много из горла, изо рта и из раны. Она текла очень жидко и светло, очень ярко при свете фонаря. И мы отходили все дальше, чтобы не наступить на нее.
Вдруг человек собрал свое тело, словно желая переменить позу и лечь получше. Но он снова лег, как лежал. Он вдохнул воздух, проскрипел очень глухо, словно в густой траве. Но пузырь не лопнул: выдоха не было.
Человек умер на полувздохе, как засыпают на полуслове.
На следующий день в городе заговорили о том, что убитый был провокатор.
Ночное это убийство произвело на нас мгновенное и страшное действие. Закрывая глаза, мы видели, мы переживали все то же: ночь, крик, свет. И в этом свете — кровь, ползущая, как чернильное пятно по тетради. И как просто впитывала ее сырая осенняя земля между плитами тротуара. И как быстро умер человек.
Перед началом уроков мы рассказали классу все, что видели. И, сгрудившись на нескольких партах, класс слушал нас. Мы рассказывали втроем, перебивая друг друга.
— Мы сидели и разговаривали. Вот втроем. Горела лампа.
— Ты забыла сказать, что окно мы закрыли.
— Я и говорю, что горела лампа. Мы разговаривали о том…
— Что будет с нами через десять лет.
— И вдруг мы услышали…
— Скажи же, что окно мы открыли.
— Мы открыли окно. Он лежал на земле.
— Фонарь горел.
— Он был в пальто, в резиновом, знаете.
— Кровь текла прямо на землю.
— Нет, не так. Сначала он крикнул, но это было раньше.
— Вот здесь был нож, где запонка, под горлом.
— Он вдохнул и не выдохнул.
И, услыша это, весь класс, тридцать человек, глубоко и жадно выдохнули воздух из самой глубины груди.
Удивительное дело! С того дня прекратились наши лунные страхи.
Мы снова были брошены на Землю, и земные пропорции и дистанции снова получили власть над нами. Вечность снова была далека и безвредна, луна, как прежде, висела в своей дали, а здесь, на Земле, горел фонарь, освещая земные дела.
Убивший спасался в путанице переулков, сообщая своим о смерти предателя. Его самого ждали казачья плеть и тюрьма, но он не думал об этом.
На Земле было жарко и тесно от событий. Так много их было на Земле, что для луны не оставалось ни минуты свободной.
Мы выдохнули и вдохнули воздух. Это был воздух тревожной эпохи, когда нужно было дышать полной грудью или не дышать совсем.
Что нам было до вечности? И что такое была сама вечность по сравнению с демонстрацией, вспыхнувшей, именно вспыхнувшей, в солнечный осенний день на приморском бульваре у памятника Пушкину.
Как ярко затрепетал в воздухе алый флаг, внезапно возникший на пьедестале памятника, превратившегося в трибуну! Как безгранично там, внизу, синело море, где накапливал уже силы «Потемкин»!
Как быстро окружила Пушкина воскресная толпа, среди которой было и несколько школьниц!
Человек с большим лбом, угловатый, сосредоточенный, напряженный, вырос на ступеньке памятника, там, где лежала лира, рванул ворот куртки у горла и схватил воздух всеми пятью пальцами.
«Товарищи! — громко начал он в настороженной тишине. — Наступило время, когда…»
Приближался девятьсот пятый год.
1929
Параллельное и основное
Память у меня не слуховая, а зрительная, и лучше всего я помню написанное: не только смысл его, но и походку букв, и место, где они шли. Ясно, кругло и свежо, как на дне ручья, вижу я такие четыре слова: «Казенное еврейское девичье училище». Вывеска, синяя с золотом, висит над решетчатой дверью. И весной, когда экзамены, акация бросает на нее перистую рябь.
Моя мать заведует «Казенным девичьим», мы живем при училище. Когда мамины ученицы спрашивают, сколько мне лет, я отвечаю:
— С половиной.
Мать моя замечательна вот чем: она точка пересечения двух линий: казенной и еврейской. Каждая из них уходит вдаль, туманится, ветвится и упирается: казенная — в попечителя учебного округа Сольского, еврейская — в разбитое пианино. И все это вместе — мое детство.
это материнское синее платье, шерстяное по будням и шелковое в дни официальных торжеств. Ежегодные выпускные снимки, где мать моя, помещенная в центре, окружена мелким роем голов. Это «распределение уроков», ветхое бумажное полотно с пришпиленными квадратиками: русский язык, арифметика, рукоделие. Французский и немецкий за особую плату. Булавки торчат худеньким лесом, и трогать их, Боже упаси, нельзя.