-- Но ведь есть страны, где официально присутствуют два и больше языков?
-- Это не освобождает от обязанности владеть языком национального большинства. А что касается Латвии, то для нее двуязычие неприемлемо по той простой причине, что существует угроза вымирания латышского языка как такового.
-- Почему же этого не опасаются во многих вполне цивилизованных странах?
-- Там другая демографическая, политическая и культурная ситуация. И рядом не находятся миллионы соплеменников, готовых растворить в себе маленький народ. Разве это не справедливо?
Через несколько лет известный юрист пристрелит во дворе своего дома автоугонщика. С его точки зрения, это будет справедливо. После чего он возглавит Институт международных отношений.
В Юрмале еще было многолюдно. Трудно представить, что очень скоро пляжи опустеют, а голые здравницы начнут хиреть на глазах, словно раковые больные. Москвичи, ленинградцы, новосибирцы фланировали по проспекту Иомас, поглощали мороженое, покупали сувениры, обнимались, раскованные и удовлетворенные.
Александра Чаковского, автора "Блокады", сжимало человеческое кольцо, в котором я увидел немало знакомых по ТВ лиц. Маститый писатель, ловко перегоняя нервными губами курительную трубку с левого фланга на правый (пустую, однако, трубку), рассказывал что-то, но явно по обязанности. Приятной и докучливой одновременно. "Не дает Сталин старику покоя. Не дает", -- подумал я, проходя мимо и краем глаза замечая трубку.
Я приехал в дубултский Дом творчества писателей по делу. По писательскому, можно сказать, делу. Была договоренность, что Михаил Варфоломеев (московский драматург) выскажется по поводу моей повести. Коротенькой и, как я теперь понимаю, невыразительной. Встретились мы в баре на первом этаже. Михаила сопровождал экзотичный (для Юрмалы, не для Израиля) бородач. Фамилия его оказалась тем не менее обыкновенной до банальности.
-- Козлов! Детский поэт! -- представил его Варфоломеев. -- Помнишь из мультика, -- он напел: -- "Я на солнышке лежу". Так это его.
Я взял бутылку "Бенедиктина". Ничего другого, кстати, и не смог бы взять за неимением оного. Приметы экономической разрухи обнаруживались повсюду.
-- В целом тебе вещица удалась, -- ободрительно начал драматург. -Особенно бытовые сцены. Есть и шероховатости, литературные штампы. Эти места я пометил. Расстраиваться из-за этого не стоит. Ты ведь не перенапрягался, когда писал эту штуку? И не делал попыток выверить каждое слово?
-- Верно, -- согласился я тут же.
-- А это, брат, сразу чувствуется. Писательство -- прежде всего труд! Талант потом.
-- Вот, например, Лев Толстой двадцать раз переписывал "Войну и мир", -вставил детский поэт, и я близко увидел черные, как вход в пещеру, глаза.
-- Писатель -- это тот, кто не писать не может. Для кого писательство то же, что воздух, вода, хлеб. Кто способен справиться с этой страстью, тому лучше вовсе не писать, -- продолжил Варфоломеев.
-- Я читал об этом у кого-то. Лет двадцать тому назад, -- заметил я вяло. Мне не захотелось откровенничать, и потому я не рассказал, что провел эксперимент на себе, живом. Пятнадцать годков потерял впустую и ничего не выиграл. Спасибо мудрецам! (Интересно: а пробовал кто-нибудь из них сделать то же самое? Или им с самого начала было ясно: стоит только придержать талант и все -- немедленная смерть от недостатка кислорода).
-- Кроме того, в литературе следует избегать прямолинейности. Как в жизни. Неплохо всегда помнить мысль Хемингуэя, которую он выразил через сравнение с айсбергом: на поверхности лишь одна четвертая, а три четверти под водой, -Козлова неудержимо тянуло на личности.
-- Об этом я тоже читал. Примерно тогда же, -- еще более вяло оказал я. Этот пресловутый айсберг, кажется, "заморозил" головы всех, кто время от времени берет ручку и чистый лист бумаги. Айсберг давно превратился в штамп, но об этом никто не задумывался. Словно Хемингуэй был недоступен для простого смертного... Тогда как ничего более доступного в СССР не было. Я заглянул в "пещеру" детского поэта с любопытством, пытаясь разглядеть сквозь темень истоки наивности.
Сладко-тошнотворный ликер вливался без удовольствия, но в хорошем темпе. Угадывался одинаковый настрой захмелеть, и спустя час, когда бутылки на столике стали напоминать частокол, мы ощутимо продвинулись к цели.
-- Володька (я имел в виду нашего общего друга, театрального актера. находившегося теперь в "завязке" и обходящего по этой причине любое застолье) рассказывал как-то об одном преподавателе из Щукинского училища, старом профессоре, из той интеллигентской семьи театралов, что существовали в дореволюционной России. Он жил в огромной квартире, с прислугой, знавал в свое время Станиславского, Довженко. Да, впрочем, кого он только не знал! Но при этом абсолютно ничего не смыслил в простой жизни. Однажды на лекции понадобилось ему для сравнения назвать цену хлеба. Он замялся на мгновение и вьпалил: "Предположим, буханка хлеба стоит десять рублей!" К чему я это рассказываю? А к тому, что не хотел бы быть похожим на этого профессора. И вообще, до какой степени можно позволить себе быть нелюбопытным?
Драматург и детский поэт впервые взглянули на меня с интересом.
Несколько человек из русской секции попали в состав ЦК партии. Я тоже там оказался. Заседания устраивались в аудитории Латвийского университета. Я ходил на них, чтоб не считали, что пренебрегаю доверием коллег.
Политическая атмосфера начала меняться сразу после майских выборов и провозглашения независимости. Хлынул поток национальных откровений, местами копировавших "фундаментальный" труд неистового Адольфа. Наиболее впечатлительные договаривались до полного бреда, но никто не предлагал им пройти курс лечения. Наши латышские коллеги по партии были невозмутимы, как прибалтийские крестьяне с отдаленных хуторов. Представители латышской интеллигенции -- писатели, поэты, художники, музыканты враз утратили способность интеллектуального влияния на массы. Словно в один миг, скопом эмигрировали.
В Литве раздувал щеки Ландсбергис, доказывая, что и для интеллигента есть место в дни разорений, неразберихи и абсурда.
-- Чтобы стать каменщиком, надо сначала научиться класть кирпичи. Представьте, Янис, что выстроят, предположим, два скрипача и один флейтист, если, кроме музыкальных инструментов, они никогда ничего другого в руках не держали? Почему же считается, что политиком быть проще, чем каменщиком? Неправильно построенный дом может, в крайнем случае, рухнуть и придавить десяток-другой несчастных. Недалекий политик приводит к кровопролитию, где количество жертв исчисляется тысячами, сотнями тысяч, а иногда миллионами. Ответственность за последствия несоизмерима. Так где же логика?
Диневич слушал и снисходительно улыбался. Он прощал мне мою наивность. Точно так же он подходил ко мне после моих резких выступлений в "Меньшевике" и мягко, дружелюбно приводил цитату из какой-нибудь статьи. Обычно ту, в которой непримиримость к национализму выражалась особенно резко. Не комментировал. Повторит, улыбнется и отойдет. В эту минуту мне очень хотелось угадать его мысли.
Слегка раздвинул шторки Андрис Романовскис. Он обращал на себя внимание способностью быть конкретным и умением ясно выражать мысль.
-- Мне, как латышу, было бы по душе, если бы все русские покинули Латвию. Кроме унижений и скатывания в экономическую пропасть, Советский Союз ничего не принес латышскому народу. Оккупация выбила Латвию из колеи нормального европейского развития. У нас нет оснований любить русских. Меня не захлестывает волна гнева, когда появляется очередная статья, в которой мой соплеменник призывает русских добровольно покинуть Латвию; не возмущают даже очевидные перехлесты -- разговоры о депортации, об отказе в предоставлении гражданства русскому населению. Я латыш, понимаешь? Таков мой менталитет. И все эти вещи не могут оскорбить мой слух. Но я не буду поддерживать тех, кого ты в своих статьях называешь националистами. Потому что понимаю, что это опасно. Опасно для нас, латышей. И только из осознания этой опасности я готов сотрудничать с русскими и находить компромиссы. Мне бы хотелось, чтоб ты это понимал, когда будешь писать следующую статью.