Солнце освещало шиферные крыши. Затянувшись, я выпустил немного дыма и с наслаждением вдохнул аромат сигареты. Я расправил плечи, напружил мускулы ног, впервые за много времени особенно ясно почувствовал, что крепко стою на ногах, и внезапно увидел себя словно в фильме: стоя перед окном, я курю, смотрю на крыши, а когда сигарета придет к концу, возьму маузер, приложу его к виску — и все будет кончено.
Кто-то дважды стукнул в дверь. Я взглянул на лежащий на столе маузер, но не успел его спрятать, как дверь открылась, — это был Зиберт.
Он остановился на пороге и приветственно поднял руку. Я быстро шагнул ему навстречу и загородил собою стол.
— Не помешал? — спросил он.
— Нет.
— Я зашел тебя проведать.
Я ничего не ответил, он подождал секунду, закрыл дверь и прошел в комнату.
— У твоей хозяйки был удивленный вид, когда я спросил, дома ли ты.
— Ко мне никто не ходит.
— Вот как! — удивился Зиберт.
Он улыбнулся, его острый нос вытянулся, а оттопыренные уши, казалось, еще больше оттопырились. Он прошел на середину комнаты, огляделся, скорчил гримасу и, бросив на меня взгляд, направился к окну.
Я снова встал между ним и столом. Он засунул руки в карманы и посмотрел на крыши.
— По крайней мере у тебя здесь нет недостатка в воздухе.
— Да, воздуха хватает.
Он был значительно выше меня ростом, мои глаза приходились на уровне его затылка.
— А зимой холодновато небось?
— Не знаю. Я здесь всего два месяца.
Он повернулся ко мне на каблуках, заглянул через мою голову на стол, и улыбка сошла с его лица.
— О-о ! — воскликнул он.
Я сделал движение, но он осторожно отстранил меня и положил руку на маузер. Я быстро сказал:
— Осторожнее! Он заряжен!
Зиберт внимательно посмотрел на меня, взял маузер, проверил магазин и снова в упор уставился на меня:
— И предохранитель отведен.
Я молчал.
— Это у тебя такая привычка — держать заряженный револьвер на столе? — продолжал он.
Я ничего не ответил, он положил маузер и сел на стол. Я тоже сел.
— Я зашел тебя повидать, потому что мне кое-что показалось странным.
Я продолжал молчать, и через минуту он спросил:
— Почему это ты вдруг решил отдать мне сразу весь долг?
— Не люблю долгов.
— Отдал бы половину, а остальное — на следующей неделе. Я ведь тебе сказал, что могу подождать.
— Не люблю жить с долгами.
Он взглянул на меня.
— Так... — улыбаясь, проговорил он. — Ты не любишь жить с долгами. И теперь у тебя денег на три дня, а в неделе семь дней, дорогой!
Взгляд его скользнул по столу, внезапно он поднял брови и поджал губы.
— На два — с сигаретами.
Он взял пачку, внимательно посмотрел на нее и присвистнул.
— Ты себе ни в чем не отказываешь.
Я молчал, и он продолжал с издевкой:
— Твой опекун, наверно, прислал тебе перевод?
Я отвернулся и сухо произнес:
— Тебя это не касается.
— Конечно, старина, меня это не касается.
Я повернулся лицом к нему, он смотрел на меня в упор.
— Разумеется, меня это не касается. Ты хочешь во что бы то ни стало отдать мне весь долг — меня это не касается. Тебе нечего будет есть три дня — меня это не касается. Ты покупаешь министерские сигареты — меня это не касается. У тебя на столе заряженный револьвер — меня и это не касается!
Он не сводил с меня глаз. Я отвернулся, но продолжал ощущать его взгляд на себе. У меня было такое чувство, будто это смотрит мой отец. Я ухватился руками за стул, сжал колени и с ужасом подумал, что сейчас начну дрожать.
Наступила длительная пауза. Зиберт со сдерживаемой яростью спросил:
— Хочешь покончить с собой?
Я сделал над собой усилие и ответил:
— Это мое дело.
Он вскочил, обеими руками схватил меня за рубашку на груди, приподнял со стула и встряхнул.
— Ах ты, подлюга, — процедил он сквозь зубы. — Хочешь покончить с собой!
— Это мое дело.
Его взгляд обжигал меня. Я задрожал, отвернулся и тихо повторил:
— Это мое дело.
— Нет! — заревел он, снова встряхивая меня. — Не твое это дело, гадина! Ну а Германия?
Я опустил голову и пробормотал:
— Германии — крышка.
Я почувствовал, что пальцы Зиберта отпустили мою рубашку, и понял, что сейчас произойдет. Я поднял правую руку, но поздно. Он с размаху закатил мне пощечину. Удар был такой сильный, что я покачнулся. Левой рукой Зиберт поймал меня за рубашку и снова огрел по щеке. Затем он толкнул меня в грудь, и я упал на стул.
Щеки у меня горели, голова кружилась. Моим первым побуждением было вскочить и ринуться на него, но я не двинулся с места. Прошла секунда. Зиберт все так же стоял передо мной, а на меня нашло какое-то блаженное оцепенение.
Зиберт смотрел на меня, глаза его горели бешенством. Я заметил, как на скулах его играют желваки.
— Ах ты, подлюга! — прорычал он.
Он засунул руки в карманы и принялся вышагивать по комнате, восклицая во весь голос: «Нет! Нет! Нет!» — и вдруг закричал:
— И это ты! Ты, ты, ветеран добровольческого корпуса!
Он с такой яростью повернулся ко мне, что я подумал: сейчас он бросится на меня.
— Слушай же, Германии не крышка! Только еврейская сволочь может так говорить! Война продолжается, понимаешь? Даже после этой мерзости, Версальского договора, война продолжается!
Он снова заметался по комнате как безумный.
— Ведь это же ясно...
Ему не хватало слов. Желваки на его скулах безостановочно прыгали. Он сжал кулаки и заорал:
— Это ясно! Ясно! — Вдруг он понизил голос и, вынув из кармана газету, сказал: — Вот! Я не оратор, но здесь все написано черным по белому.
Он сунул мне газету под нос.
— «Германия заплатит!» Вот что они придумали! Они заберут у нас весь наш уголь! Вот до чего они теперь додумались! Смотри, здесь написано это черным по белому! Они хотят уничтожить Германию!
И вдруг он снова взорвался:
— А ты, подлюга, хочешь покончить с собой!
Он стал размахивать газетой и несколько раз хлестнул ею меня по лицу.
— Вот! — воскликнул он. — Читай! Читай! Читай вслух!
Он ткнул дрожащим пальцем в статью, и я начал читать:
— «Нет, Германия не побеждена...»
— Встать, негодяй! — заорал Зиберт. — Встать, когда ты произносишь имя «Германия»!
Я вскочил.
— «Германия не побеждена. Германия еще победит. Война не кончена, она только приняла другую форму. Армия разогнана, добровольческие части распущены, но каждый немец, в форме он или без формы, должен считать себя солдатом. Он должен, как никогда, запастись мужеством и непреклонной решимостью. Тот, кто безразличен к судьбам родины, — предатель. Тот, кто предается отчаянию, — дезертирует с поля боя. Долг каждого немца — стоять насмерть за народ и за немецкую нацию!»
— Черт возьми! — воскликнул Зиберт. — Можно подумать, это написано специально для тебя!
Совершенно уничтоженный, я смотрел на газету. И правда, это было написано для меня.
— Ясно, — сказал Зиберт, — ты солдат! Ты все еще солдат! Какое значение имеет форма? Ты солдат!
Сердце гулко забилось у меня в груди, я застыл на месте, словно пригвожденный. Зиберт внимательно посмотрел на меня, улыбнулся, и лицо его озарилось радостью. Он взял меня за плечи, сладостная дрожь охватила меня, а он заорал как помешанный: «Ясно?»
Я растерянно попросил:
— Дай мне немножко прийти в себя.
— Господи, не собираешься ли ты падать в обморок?
— Дай мне немножко прийти в себя.
Я сел, обхватил голову руками и сказал:
— Мне стыдно, Зиберт.
И внезапно я почувствовал сладостное облегчение.
— Ничего! — смущенно проговорил Зиберт.
Он повернулся ко мне спиной, взял сигарету, закурил ее и встал у окна. Наступило долгое молчание. Потом я поднялся, сел на стол и, дрожащей рукой схватив газету, посмотрел на заголовок. Это был «Фёлькишер беобахтер», орган национал-социалистской партии Германии.
Мне бросилась в глаза карикатура на первой странице. На ней был изображен «международный еврей, душащий Германию». Я рассеянно смотрел на карикатуру и в то же время отчетливо видел лицо еврея. И вдруг случилось чудо: я узнал эту физиономию. Я узнал эти выпученные глаза, длинный крючковатый нос, отвислые щеки, узнал эти отвратительные, ненавистные мне черты. Сколько раз я видел их на гравюре, которую отец прикрепил на дверях уборной. Сознание мое как бы озарилось светом. Я вспомнил — это был он. Детский инстинкт не обманывал меня. Я был прав, что ненавидел его. Единственной моей ошибкой было то, что я поверил священникам, будто дьявол — невидимый призрак и победить его можно лишь молитвой или приношениями церкви. Но теперь я понял: он вполне реален, он живой. Я встречал его на улице. Дьявол — это не дьявол. Это еврей.