Вернувшись к письменному столу, я сидел минуту, ни о чем не думая. Затем вспомнил о револьвере Зецлера, вынул его из своей кобуры и положил в ящик стола. Я внимательно осмотрел один за другим все ящики и наконец нашел то, что искал, — бутылку водки. Она была едва начата.
Я встал, вылил две трети бутылки в раковину, облил спереди, около самого ворота, китель Зецлера водкой, открыл кран умывальника и спустил воду, закрыл бутылку и поставил ее на письменный стол. В ней оставалось еще немного водки.
Отодвинув дверную задвижку, я закурил сигарету, сел за письменный стол и стал ждать. С того места, где я сидел, тела Зецлера не было видно. Взгляд мой остановился на его шинели. Она висела на вешалке справа от двери. На спине она топорщилась — Зецлер сутулился.
В коридоре раздались шаги. Первым, с бледным, взволнованным лицом, вошел Хагеман, за ним — лагерный врач гауптштурмбанфюрер Бенц. Последним, возвышаясь над ними на целую голову, следовал Луек.
— Но как же?.. Как же это?.. Не понимаю... — забормотал Хагеман.
Бенц нагнулся, приподнял веки покойного и покачал головой. Выпрямившись, он снял очки, протер их, снова надел, провел рукой по своим блестящим седым волосам и молча сел.
— Можете идти, Луек, я позову вас, если будет нужно, — сказал я.
Луек вышел, Хагеман не шелохнулся. Он все еще не мог оторвать глаз от распростертого на полу тела.
— Слов нет, это большое несчастье, — сказал я и продолжал: — Я прочту вам рапорт Луека.
Я заметил, что все еще держу в руке сигарету, и почувствовал неловкость. Отвернувшись, я поспешно придавил ее в пепельнице.
Зачитав рапорт Луека, я обратился к Бенцу:
— А ваше мнение, Бенц?
Бенц взглянул на меня. Ясно было, что он все понял.
— По-моему, — сказал он, — это несчастный случай.
— Но как же?.. Как же это?.. — растерянно забормотал Хагеман.
Бенц указал пальцем на бутылку водки.
— Он хватил немного лишку по случаю праздника, пошел завести мотор, морозный воздух одурманил его, он потерял сознание — и уже не проснулся.
— Не понимаю, — сказал Хагеман. — Обычно он почти не пил...
Бенц пожал плечами.
— Понюхайте.
— Но все же, если мне будет дозволено, — запыхтел Хагеман, — здесь что-то не так... Что-то странное... Почему Зецлер не вызвал, как всегда, шофера? Чего ради он сам взялся заводить машину...
Я с живостью заметил:
— Вы же знаете, Зецлер никогда ничего не делал, как все люди.
— Да, да, — отозвался Хагеман, — это был, так сказать, музыкант.
Он посмотрел на меня и поспешно добавил:
— Разумеется, я тоже думаю, что это несчастный случай.
Я встал.
— Поручаю вам отвезти фрау Зецлер домой и известить ее о случившемся. Возьмите машину. Бенц, я хотел бы иметь завтра утром ваш рапорт, чтобы присоединить его к своему.
Бенц поднялся и кивнул головой. Они вышли, я позвонил в лазарет, чтобы прислали санитарную машину, и, сев за письменный стол, начал составлять рапорт.
Как только санитары вынесли труп, я закурил сигарету, открыл настежь окно и снова сел за машинку.
Немного погодя я снял телефонную трубку и позвонил оберштурмфюреру Пику на квартиру. Мне ответил женский голос. Я сказал:
— У телефона штурмбанфюрер Ланг. Не могли бы вы позвать мне вашего мужа, фрау Пик?
Я услышал стук трубки — ее положили на стол — и звуки шагов. Шаги удалились, где-то хлопнула дверь, мгновение было тихо, затем внезапно холодный, спокойный голос произнес совсем рядом со мной:
— Оберштурмфюрер Пик слушает.
— Я не разбудил вас, Пик?
— Никак нет, господии штурмбанфюрер. Мы только что вернулись.
— Вы уже в курсе дела?
— Так точно, господин штурмбанфюрер.
Я продолжал:
— Я вас жду завтра в семь часов утра в своем кабинете.
— Ровно в семь я буду у вас, господин штурмбанфюрер.
— Я намерен перевести вас на другую работу.
Наступила небольшая пауза, и голос Пика произнес:
— Слушаюсь, господин штурмбанфюрер.
Два больших крематория были закончены до срока. И 18 июля 1942 года рейхсфюрер лично прибыл на их открытие.
Машины с официальными лицами должны были прибыть в Биркенау в два часа пополудни. Но в половине четвертого их все еще не было. Это опоздание едва не послужило причиной серьезного происшествия.
Разумеется, я хотел, чтобы особая обработка в присутствии рейхсфюрера прошла без осложнений. Для этого я решил использовать в качестве пациентов непригодных не из своего лагеря. Дело в том, что своих заключенных было труднее без хлопот подвергнуть обработке — назначение крематориев все уже хорошо знали. Поэтому я договорился, чтобы мне доставили из какого-нибудь польского гетто эшелон в две тысячи евреев. Партия прибыла незадолго до полудня, и я разместил заключенных под охраной эсэсовцев и собак в большом внутреннем дворе крематория № 1. Без десяти два евреям объявили, что их поведут в баню. Но рейхсфюрера все не было. Ожидание затянулось, и евреи, измученные нестерпимой духотой, становились все беспокойнее, стали требовать пить, есть, а потом начали метаться с криками по двору.
Пик не потерял хладнокровия. Доложив мне по телефону о происходящем, он подошел к окну крематория и объяснил толпе через переводчика, что в котельной произошла какая-то неполадка, которую сейчас устраняют. В это время прибыл я, велел немедленно принести ведра с водой и дать евреям напиться. Я обещал им раздать хлеб после душа и позвонил Хагеману, чтобы он пришел со своим оркестром заключенных. Через несколько минут музыканты уже были на месте и, расположившись в одном из углов двора, заиграли венские и польские мелодии. Не знаю, успокоила ли евреев музыка или сам факт, что для них играют, усыпил их тревогу, но мало-помалу они утихомирились, перестали метаться и кричать и как будто поверили нам. Я понял, что по прибытии Гиммлера они, не сопротивляясь, спустятся в подземную раздевалку.
Но вот в том, что переход из раздевалки в «душевую» обойдется без хлопот, я не был так уверен. С тех пор как крематории-близнецы были закончены, я несколько раз устраивал репетиции особой обработки. Три или четыре раза я замечал, что при переходе в «душевую» евреи внезапно начинали пятиться назад и их приходилось загонять собаками и прикладами. Те, кто был в хвосте этого человеческого стада, напирали на передних, валя друг друга с ног, топча женщин и детей. И все это сопровождалось ударами и криками.
Было бы, конечно, весьма неприятно, если б подобное происшествие нарушило чинный порядок процедуры при посещении рейхсфюрера. Вначале я уже почти смирился с этим. Я никак не мог понять, чем — разве что смутным инстинктом — можно объяснить их нежелание входить в «душевую». Казалось бы, все здесь предусмотрено для того, чтобы ввести в заблуждение: толстые водопроводные трубы, сточные желоба, многочисленные души. Здесь не было ничего, что могло бы вызывать подозрение.
В конце концов я решил, что в день посещения Гиммлера несколько шарфюреров войдут в «душевую» вместе с евреями и раздадут им мыло. Я распорядился, чтобы переводчик во время раздевания заключенных сообщил им об этом. Я знал, что даже крохотный кусочек мыла был в глазах заключенных неоценимым сокровищем, и рассчитывал на эту приманку.
Хитрость возымела полный успех. Как только прибыл Гиммлер, шарфюреры вошли в толпу с большими картонными коробками. Переводчики объявили через громкоговорители о раздаче мыла, послышался радостный гул, заключенные разделись в рекордное время — и все радостно устремились в газовую камеру.
Один за другим шарфюреры вышли. Проверив, не остался ли кто из них в «душевой», Пик затворил тяжелую дубовую дверь. Я спросил рейхсфюрера, не желает ли он посмотреть через смотровое окошечко. Он кивнул головой, я отодвинулся, чтобы дать ему место, и в ту же минуту стены потрясли крики и глухие удары. Гиммлер взглянул на свои часы, прикрыл глаза от света и приник к окошечку. Лицо его было бесстрастно. Кончив смотреть, он сделал знак офицерам свиты, что могут взглянуть и они.