Только что игра была такой прекрасной, и вот, прежде чем снова коснуться ногами земли, я в прыжке лягнул назад правой ногой. И почувствовал, как моя пятка угодила во что-то мягкое, телесное, но мне было наплевать, я просто ударил, и удар был хорош. Я упал, но, падая, я двинул подлеца с такой силой, что он повалился и, извиваясь на земле, схватился за промежность. Я попал ему ниже пояса. Я видел, что он лежит, так ему и надо. Но в то же время я сам был пострадавшим. Это я извивался там на земле. Меня ужаснула сила, с которой я дал ему пинка. Он тут же вскочил и принял боевую стойку.
Все его черты выражали неописуемую ненависть, безграничное презрение. Я желал, чтобы он ударил меня, чтобы принял мой вызов. Мне было все равно, чем закончится наша схватка. Пусть я слабее, пусть потерпел поражение в матче, я стал бы с ним драться. А он лишь смерил меня коротким взглядом, повернулся и медленно, держась за живот, побежал дальше. Красноречивое молчание всех игроков, даже моей команды, показало мне, что и они собирались расправиться со мной. Я улизнул с поля, прежде чем арбитр успел меня удалить.
Это мелкое происшествие оставило глубокий след в моей душе. Оно научило меня вовремя избирать иную позицию и не защищаться тем же способом, каким на меня нападали. Каждая попытка нападения, которую я предпринимал в будущем, была обречена на провал точно так же, как она удавалась другим.
Вскоре мне суждено было найти ключ к разгадке их поведения.
Однажды мой одноклассник выронил из книжки листок бумаги. Я стоял поблизости, поэтому услужливо наклонился, чтобы поднять листок. При этом я успел разглядеть его. Это был портрет Б., известный мне по журналам. Я смутился, не зная, как поступить.
— Дай сюда, — грубо сказал парень и отобрал фотографию.
Несколько свидетелей этого инцидента презрительно скривили рот. На всех лицах появилось вдруг одинаковое заговорщицкое выражение. Оно напомнило мне о секретах родителей. Озлобленное молчание одноклассников лишало меня слова. Они окружили меня стеной молчания, они поставили на мне клеймо изгоя. Я знал, что я отверженный, особенный, что я сам по себе. Мне казалось, что это клеймо я ношу на лбу. Это чувство укоренилось во мне так глубоко, что я не мог вырвать его из себя даже спустя многие годы.
Вот так обиды и издевательства тех, кто называл себя его друзьями, приближали его ко мне. Это он скрывался у них за спиной, невидимый и неизвестный. Постепенно он изменил все: отношение ко мне всех детей, их разговоры, их взгляды, их жесты. Как прежде он изменил родителей. Он научил меня одиночеству, приучил к мучениям и безутешности. И только позже я понял их силу. Он с самого начала маячил где-то вдали, на заднем плане. И оставался неподвижным. Если бы я захотел встречи с ним, мне пришлось бы возненавидеть тень. Хотя очертания его становились все более четкими, тайна враждебности, заполняющей жизнь, поначалу оставалась скрытой для ребенка. Я ступил на путь страданий и уже предчувствовал все его тяготы. Воспоминания о последующих годах омрачили мою память тем же печальным светом.
Сегодня, когда я веду эти записи, одержав победу над собой, во мне оживает прежнее отчаянное чувство отверженности, той невесомой пустоты и заброшенности, которая поглощала все остальное. Я сознавал, что и сам обречен стать врагом, и мысль эта была безотрадной и мучительной. Враждовать с другими? Как это вынести? Это открытие ограбило мою душу. Мне хотелось что-то починить, исправить. Но что? Приди мне в голову идея, что я тоже имею право на антипатию, право ненавидеть, я намного острее ощутил бы ненависть ко мне, пылавшую в других. Его портрет, который я иногда рассматривал до рези в глазах, оставался безжизненным и не выдавал своей тайны. Каким-то странным образом, незаметно для меня, он когтями, крюками впивался в мою плоть, брал меня на абордаж. Чем больше я пытался стряхнуть с себя наваждение, тем сильнее ощущал боль.