Выбрать главу

— Вы полагаете, что я себя ненавижу, потому что хотел бы быть кем-то другим, а не самим собой?

— Возможно, — неуверенно ответил он.

— Значит, вы ошибаетесь, — отрезал я.

— Я был бы рад ошибиться, — произнес он довольно любезно и одновременно холодно. — В самом деле, хорошо бы иметь уверенность, что вы знаете, на чьей вы стороне. Создается впечатление, что вы колеблетесь, что вы, скажем уж честно, слабое звено.

— Может, провокатор? Платный агент?

— Да нет, — серьезно возразил он, тем более подчеркивая обвинение в слабости. — Не агент. За деньги вас не купишь.

— Жаль, — продолжал я в том же ироничном тоне. — А я-то надеялся, что у меня для этого все задатки. Разве нет?

— За деньги не купишь, — повторил он, явно намекая на другую возможность.

— Тогда за что? — спросил я с вызовом.

— Почему вы издеваетесь над самим собой? — сказал Вольф, спокойно глядя на меня. — Терпеть нелюбовь к себе и без того трудно.

Я был поражен.

— С чего вы это взяли? — небрежно сказал я, стараясь не подавать виду, что его удар попал в цель.

— Вы себя выдаете.

— В каком смысле?

Я заметил, что теряю самообладание, и несколько раз энергично откашлялся.

— Окажите мне любезность, — сказал он тем же спокойным и проникновенным тоном, — и не защищайте его всякий раз.

— Кого? — спросил я.

Он рассмеялся.

— С вами никогда не знаешь, то ли вы притворяетесь, то ли впрямь так думаете.

— Вот как, — сказал я.

Молчание.

Через некоторое время я продолжил:

— Почему мне ставят в упрек, что мои мысли в чем-то отличаются от общего мнения? Некоторые впечатления детства…

Он не дал мне договорить.

— Вероятно, такие же, как у всех нас, — сказал он. — Это вас не извиняет. Вам не хватает чувства причастности к общей судьбе, которое сплачивает всех нас. Вы забываете, что все, кто страдает на этом свете, принадлежат к избранным.

Все они страдают, пронеслось у меня в голове, все страдают от своего клейма, так я и знал. Они гордятся своим страданием, как благородным знаком отличия, и выпячивают его как нечто уникальное, словно в мире нет больше ничего возвышенного. Но они страдают, а то, что они делают из своих страданий, — это, в сущности, небольшая подтасовка.

— Знать бы наверняка, что на самом деле все это так, как вы говорите, — сказал я. — Если бы только знать…

— Да, конечно, — с ходу отрезал он.

Но по тому, как медленно он поднял голову и отвел взгляд и напряженно устремил его вдаль, было видно, что сам он был недоволен своим ответом.

— Значит, по-вашему, я его защищаю? — спросил я.

— Не впрямую. Но вы стараетесь вдуматься в него, исследовать и понять его побудительные мотивы. Получается, что вы в каком-то смысле ему симпатизируете, хотя…

— …хотя можно было бы требовать, чтобы я его ненавидел, — закончил я его фразу.

— Нет, — сказал он. — Не ненавидели. Но ваша гордость должна бы запретить вам вживаться в него настолько, чтобы почти забыть, кто вы и кто он. Это и есть сущность симпатии. Или вы опасаетесь, что, обозначив границы, обделите себя?

Значит, речь все-таки шла о гордости, которую следует сохранять. Одновременно гордость связывалась с определенной ограниченностью, и было неизвестно, сам ли ты себя ограничиваешь или тебя ограничивают извне. В любом случае мне она казалась необходимой в смысле самозащиты и самооправдания.

— Значит, вы готовы благодарить Бога за то, что вы — это вы, и воюете с другим именно потому, что он — другой, — сказал я. — Вы забываете, что другой то же самое делает с вами, ведь для него другой — это вы. Получается большая карусель с одинаковыми деревянными лошадками. Только раскраска разная, для развлечения почтенной публики.

— Но есть некая граница, за которой сочувствие и сострадание исчезает само собой, — сказал он.

Казалось, он был опечален тем, что приходится проводить эту границу. Он задумался и замолчал.

Чего бы я ни отдал за то, чтобы узнать мысли, проносившиеся у него в голове. Но он молчал и смотрел прямо перед собой. Массивное тело тяжело дышало. Казалось, с каждым вдохом он вбирает из воздуха жизнь, чтобы поставить ее на службу своему телу. Он дышал так, словно каждый его вздох был последним.

Вольф был хорошим человеком, это знал каждый, кто хоть раз имел с ним дело. Может быть, он думал о своем отце, которого убили, и одновременно об убийце отца. Может быть, он при каждом вдохе думал и о том, и о другом, и еще о многих вещах, о которых я не имел представления, потому что не пережил их. Я никогда не расспрашивал его ни об отце, ни о том, как он погиб. Кроме того, Вольф уже давно понял, что значит иметь врага, но он испытал это иначе, глубже, реальнее. И все же я не мог себе представить, как он приобрел свой опыт. Сам он хранил молчание. Бывали моменты, когда мне хотелось импонировать ему, думать и чувствовать так, как думал и чувствовал он. Но тогда я бы снова ощутил трещину, которая уже прошла через мое детство и расколола его на две части: тут друг, там враг.