Я кивнул. Я ее знал.
— А сколько профессий он перепробовал, сначала учился у часовщика, потом был коммивояжером, потом работал в гостинице администратором, maitre de reception. Все шло вкривь и вкось, открыл танцкласс, прогорел, завел потом прачечную. Теперь вот стал фотографом. Надолго ли?
— Я помню, у нас в лавке была задняя комнатка, ты там сидела и шила шляпы, — сказал я.
— С двумя ученицами, — сказала она. — Я всегда работала, сколько могла.
— И учителем танцев он тоже был?
Представить, что мой отец, толстый лысый мужчина демонстрирует новейшие танцевальные шаги и ритмы, казалось мне абсурдным. Я рассмеялся.
— Он прекрасно танцевал, — сказала она. — Полные люди часто очень подвижны и элегантны. Только он при этом сильно потел. Каждый вечер стоил ему двух рубашек.
Она задумалась. На лицо легла печаль. Она молчала.
Интересно, о чем она сейчас думает, размышлял я. Говорит, что он умеет хорошо танцевать, а сама такая грустная. Что означает эта ее печаль? Не может же она грустить о вещах, которые были хороши давным-давно? И я сказал:
— Никогда не видел, чтобы вы с ним танцевали.
— Я никогда не умела хорошо танцевать! — возразила она, покраснев.
— Он мог бы научить тебя!
Она покачала головой.
Я подумал, что понял ее, и потому поспешил переменить тему, задав вопрос, ответ на который вроде бы не был сопряжен со смущением и стеснением.
— А в гостинице? Почему он не остался maitre de reception?
В тот момент он казался мне вполне подходящим для этой профессии. Я представил себе его в вестибюле гостиницы. Он стоит на плюшевых коврах, важно потирает руки, с низкими поклонами встречает гостей и раздает поручения служащим. На нем полосатые брюки и хорошо сидящий черный сюртук, немного тесный на животе. Мать посмотрела на меня:
— А ты не знаешь?
— Нет, — сказал я. И испугался. — Можешь не рассказывать.
— Нет, нет, — быстро сказал она. — Ты достаточно большой, чтобы знать.
Она помолчала.
— Я думала, ты знаешь об этом деле с… Ах, твой отец всего лишь обычный человек… Ну, сделал маленькую глупость, я всегда думала, что ты знаешь об этом деле с…
Она запнулась, словно хотела еще раз подумать об этом деле.
— С кем?
— Это был директор магазина, — сказала она. — Вроде бы хороший друг твоего отца. Я всегда его предостерегала.
Я чувствовал, как ее захлестывает какая-то волна, волна, накатившая неизвестно откуда, с моря, где полно скал, водоворотов и песчаных отмелей. Где опасно входить в воду, а она стоит на берегу, смотрит на предательскую игру и начинает кричать, но мощь прибоя заглушает ее голос. Зрелище пугает ее так, словно она стоит посреди водоворота. И тогда она начала рассказывать.
— Тот тип хотел присвоить деньги, а отец об этом узнал. А тот называл себя его другом и начал умолять и льстить, пока отец не дал слабину и не попытался вытащить его из этой грязи. Тот тип был мерзавец, просто подонок. Как только он почувствовал под ногами твердую почву, он вывернул дело так, что отец вместе с ним вляпался в ту же грязь. Какая-то история с векселями и тому подобным, я в этом ничего не понимаю.
Она сидела, сгорбившись, ссутулившись, постаревшая, с жесткой горькой улыбкой у рта, как будто он рассказывает ей, что случилось. Случилось то, что она в своем страхе давно уже вобрала в себя. «Ты опять оказалась права, — жалуется он, — опять права».
Но после всего этого у нее уже нет сил слушать, что она оказалась права. Она не желает, не хочет этого слышать. Беспомощный мужчина с пепельно-серым лицом, признаваясь в своей неправоте, ищет утешения в мысли, что она была права: «Зачем я тебя не послушался!» Это ее отталкивает.
Ударить бы его, как он ударяет ее своим признанием и сладострастными излияниями. Вот он стоит перед ней, тяжелый и медлительный, по тонким, извилистым морщинам сбегает пот, он вынимает из кармана носовой платок и размашистыми, торопливыми движениями утирает лицо и шею.
И потом, в который уж раз, он излагает всю историю: как он сам себя подставил, сам себя погубил. Она снова выслушивает его, не прерывая, не перебивая, хотя знает, что и сейчас он что-то утаивает от нее, да и от самого себя. Он уверяет ее и самого себя, что все было именно так, как он рассказывает. Как будто ему необходимо слегка подышать на зеркало и перевесить его, прежде чем решиться в него посмотреть. А что еще остается человеку, когда в нем прорывается бес и дружески толкает под ребро и подстрекает на охоту, где человек — одновременно и охотник, и дичь. Что еще он может сделать, как не подышать на зеркало, чтобы смягчить расплывчатое отражение в затуманенном стекле?