Среди изображенных персоналий я видел писателей из различных эпох, и в том числе тех, кто завершил земной путь относительно недавно. Стало быть, портреты не могли быть написаны в XVII веке. Более того, по некоторым приметам я понял, что автор – современник мне.
Роберт Бертон. Генрих фон Клейст. Жерар де Нерваль. Мисимо Юкио. Ян Потоцкий… Странный выбор. Почему английский XVI век представляет Бертон, а не Шекспир? Почему от немцев здесь фон Клейст, а не Гете? Почему де Нерваль, а не Гюго? Мой взгляд остановился на лице Пьетро делла Винья. И вдруг померещилась струйка крови, стекающая по широкому лбу из-под волнистых прядей. Немедленно в памяти всплыли строки Данте:
Когда душа, ожесточась, порвет
Самоуправно оболочку тела…
Потоцкий застрелился самодельной серебряной пулей. Де Нерваль повесился. Юкио покончил с собой ритуальным мечом. Гаршин сбросился с лестницы в подъезде, Успенский зарезался в переулке, Писарев утопился, Маяковский застрелился…
– А почему здесь Пушкин, Толстой и Гоголь? – обернулся я к Базилю, копавшемуся в ближайшем шкафу.
Он выглянул из-за дверки.
– Что? Что? Почему Пушкин? Почему Толстой? Так они ведь тоже! того!
– В каком смысле?
– А по-твоему, что ли, вызвать на дуэль стрелка, который регулярно попадает в карточного туза с десяти шагов, – это не самоубийство? А в восемьдесят лет уйти из дома куда глаза глядят – это не самоубийство? Да больше шансов у висельника, что веревка оборвется!
Я подумал и спорить не стал. Кто разберет этих русских: они стреляются без намерения умереть и живут в поисках погибели.
Желание смерти – эхо жертвоприношения. Желание освободиться, прекратить, но и обрести, переменить, искупить. Обменять. Жизнь – на смерть. Выкупить. Смертью – жизнь. В принесении жертвы выражается теснейшая взаимозависимость жизни и смерти, основ Бытия. Поэтому жертвоприношение есть стержень мироустройства и в том или ином виде присутствует в каждом мифе, в любом ритуале. Однако если жертва не просто покорна необходимости, а сознательно принимает гибельный венец, тогда ее сакрализация достигает высшей точки, и обмен происходит по самому большому счету. Покончив с собой, Геракл поднялся на Олимп и стал богом. Один человек, добровольно взошед на крест, вернул нам бессмертие, тогда как толпы зарезанных безымянных пленников никак не оправдали надежд ацтеков.
Здесь мне непроизвольно вспомнился некто, найденный спустя шесть тысяч лет после погребения. Сначала его лишили пола, перебив лобковые кости. Когда раны заросли, то есть примерно через год, его подвергли огненной ордалии и вынули глаза, заменив их на угли, после чего умертвили посредством усекновения головы и похоронили, приставив голову обратно к телу. Чем больше ожидания, тем изощреннее процесс жертвоприношения.
Я отошел от портретов и приблизился к книжному шкафу, в котором продолжал рыться Базиль.
– Книги тоже все о смерти?
– В каком-то смысле, – ответил Базиль и продекламировал: - Все говорит о том, что час пробьет – и время унесет мою отраду!
– Ты притупи, о время, когти льва, – отозвался я и вынул из ряда книг один древний фолиант.
Готический переплет был превосходно сохранен. Старая кожа как-будто сообщала пальцам некие особые импульсы; касаться древней книги для меня было отдельным от всего прочего переживанием, имеющим с удовольствием столько же общего, сколько с ним имеет молитвенный экстаз.
Касаться древности – это само по себе прикосновение ко времени, но старинная книга привносит в категорию времени особый останавливающий смысл, ибо высказанная мысль навсегда пребывает в настоящем, как оконченная жизнь навсегда становится свершившимся фактом. Даже позабытая, она продолжает объективно существовать.
Ни прошлое, ни будущее не властно над изреченной мыслью, хотя и то, и другое у нее есть. Правда, совсем не такое, как у нас. Наше прошлое – рождение – всегда в прошлом. Наше будущее – смерть – всегда в будущем. По дороге времени мы идем только в одну сторону. Все конкретно, грубо, материально, тогда как…
- Ну! - крикнул Базиль. - Что ты там вытащил?
Я раскрыл книгу.
- «Pseudomonarchia Daemonum». Вейер. 1583 год.
- Вейер-Вейер, - задумался Базиль и вспомнил: - А! Милость к падшим призывал!