— Правильная девочка, — одобрила действия приемщицы Жанна. — Могла бы и промолчать, и никакого бандюгана вы тогда не поймали бы. Что ж, выходит, Антипов и впрямь заговорил свое кольцо, когда дарил его мне на удачу.
Они помолчали.
— Если честно, мне было бы очень жаль потерять это колечко. Я так привыкла к нему, — улыбнулась Жанна Василию Иванычу. — Ну и еще маленькую золотую брошечку я очень любила, такую с эмалью, как божья коровка.
— Все вернули, Жанна, а главное, его нашли и наказали. Поправляйся, — сказал ей Василий Иваныч на прощание.
Жанна смотрела в окно, где синело яркое весеннее небо, и думала о снежном вечере, который словно вырвал ее из реальности и перенес за тридевять земель, в неизвестное ей раньше место — как ураган в детской книжке «Волшебник Изумрудного города», который унес девочку Элли.
Теперь все вокруг нее было иным, весь набор ощущений, составляющий ткань жизни.
Боль в затылке постепенно уходила из нее, но слабость не покидала — по утрам ей было трудно сжать пальцы в кулак.
Ставшее легким тело казалось ей совсем новым, и ее ставшая сильной и мудрой душа тоже была ей в новинку.
Укутываясь в одеяло, она казалась самой себе личинкой в коконе, которая должны вырасти и окрепнуть, прежде чем вылететь на солнечный свет ярким крылатым мотыльком.
Доктор Кузиков заходил к ней все реже, задерживался ненадолго и едва находил минуту-другую, чтобы просто перекинуться парой слов. А она ждала его появлений и готовилась к ним, старалась придумать для него какую-нибудь шутку, что-нибудь веселое.
Странно, но в какой-то момент он словно стал для нее непрозрачен, непонятен, закрыт. У нее не получалось увидеть и почувствовать его так, как она видела других людей. Словно глухая стена стояла между ее желанием заглянуть немного глубже в его внутренний мир.
Жанна не знала, что с этим делать. Полагала, что у нее есть защитный механизм, который запрещает ей перейти тонкую красную линию и увидеть в этом человеке то, что могло бы ее ранить, — равнодушие, неприязнь, душевный холод. Это могло бы добавить ей боли, а раны у нее и так имелись — не совсем еще зажившие. Вот и бережет ее собственный дар, отказываясь открывать то, что знать ей не нужно.
— Значит, пусть так все и будет. Стена — так стена.
Жанна устала жить вдали от всего остального мира. Ей было несладко в больнице — сквозь стены она слышала боль, иногда видела смерть. Лучше всего ей было бы сейчас дома — рядом с мамой, но доктор Кузиков отказывался говорить о выписке, объясняя, что ее показатели и анализы пока что не позволяют ей находиться вдали от быстрой врачебной помощи.
— Еще пару недель, — настаивал он, — а не то все лечение, все наши усилия могут пропасть даром.
Жанна уже потихоньку вставала, но ходить ей все еще было трудно. Ничего. Сжав зубы, она питалась и спала по строгому распорядку и лишь на несколько минут в день позволяла себе быть самой собой — после того как доктор Кузиков уходил из ее палаты, погружалась в эйфорию.
— Я просто идиотка, ну и пусть, — говорила себе Жанна. — Никогда ни в кого я так не влюблялась. — И вспоминала доктора Кузикова, каждый его жест и взгляд, каждое слово.
Эта влюбленность казалась ей не то чтобы постыдной, но все же довольно-таки нелепой, смешной тайной. Она скорее прыгнула бы вниз с сотого этажа, чем позволила бы себе кокетничать с Кузиковым, флиртовать с ним или просто хоть как-то показать ему свою привязанность. Боялась, что Кузиков тут же ее расколет — и станет презирать, потому что, наверное, таких влюбленностей в него со стороны пациенток пережил много.
Она дышала вовсю пронзительным воздухом своей любви и старалась радоваться нескольким вещам сразу — тому, что выжила, тому, что влюбилась, и тому, что стала видеть сквозь стены.
Это давало ей силы терпеть боль и больничную жизнь. Не было бы счастья, да несчастье помогло, думала она о своей любви.
«Пришел в мою жизнь чужой, отнял мои волосы, потом мои украшения и хотел отнять саму жизнь. Но жизнь моя осталась со мной, украшения вернулись, а кроме них, пришли настоящая любовь и дар».
В таком умиротворенном состоянии она и пребывала почти все время. И много разговаривала с Татьяной Петровной. Они даже позвонили в Уфу, Жанна поговорила с Даней.
— Ма-а, ма-а! — кричал Данька в трубку.
— Сына, деточка, я люблю тебя, мама любит, мама скучает!
— Ма-а! — радовался Данька.
«Мой ангел!» — думала Жанна о сыне.
Его жизнь, теплый живой стеблик его существа виделись ей теперь совсем по-иному. Она знала, что он был для них всех не испытанием, а спасением — заставлял их быть людьми долгие годы вопреки тому, что выпало им на долю — ей, ее брату, отцу и матери. Знала, как светел и прост его мир, который был как песенка — песенка птицы на ветке рано утром, из нескольких нот. Знала, что он слышит и чувствует их любовь и заботу, знала, что страшит его и что радует, чувствовала его любовь к ним.