Я оставлю в подвале двенадцать холстов, упакованных и запечатанных. Там лежит также письмо к старику Салмону со всеми необходимыми распоряжениями. Ты не должна выпускать все это из рук в течение пяти лет после моей смерти. Затем их следует отослать Салмону в таком же виде. Он будет их распаковывать, извлекать и обрамлять. По одной. Все они пронумерованы.
И я хочу, чтобы на одиннадцатом году после моей смерти в Воскресение Показа ты открыла мою мастерскую, разослала приглашения, как это принято, и показала первую картину. И это должно повторяться в течение двенадцати следующих лет. Салмон выполнит всю черновую работу, в том числе и маклерскую. К тому времени мой хлам, возможно, поднимется в цене, поэтому ты сможешь, если захочешь, просто для забавы выставить вон всю собравшуюся толпу. (Если же я буду окончательно забыт, моя родная, устрой эти показы ради меня и возьми на себя заботу о них.)
В любом случае старине Тэнкерею предстоит в течение двадцати двух лет терпеть меня, нависшего над его головой, и, если он это переживет, да будет с ним удача.
Многие станут пытаться склонить тебя к преждевременному вскрытию упаковок, аргументируя тем, что я вряд ли был в здравом уме, когда писал это письмо. Но ты же знаешь, что я в обычном смысле слова никогда и не был в здравом уме, и ты сумеешь отбиться от этих советчиков.
Вся моя любовь с тобой, родная. Если ты приметишь среди посетителей первых показов странную старую леди, не лишенную некоторого сходства с последней королевой (спаси ее Бог), знай, что это мой призрак в маскарадном наряде, и отнесись к нему с подобающим уважением.
Кэмпион вложил письмо обратно в конверт.
— Вы действительно впервые увидели это письмо, вернувшись с погребальной церемонии? — спросил он.
— О, конечно же, нет! — откликнулась миссис Лафкадио, запихивая конверт в ящик бюро. — Я помогала ему, когда он его писал. Мы просидели над этим письмом однажды ночью, после того как от нас ушли обедавшие у нас Чарльз Тэнкерей и Мэйнелс. Но все остальное Джонни проделал сам. Я думаю, что картин, которые он упаковал, я никогда не видела, а само письмо было послано мне банком вместе с другими бумагами, оставленными там Джонни.
— И теперь уже идет восьмой год, как демонстрируются его картины… — отметил мистер Кэмпион.
Она кивнула, и в ее блекло-карих глазах промелькнуло легкое облачко печали.
— Да, — произнесла она, — но есть много такого, что не дано нам предугадать. Бедный старый Салмон умер через три года после Джонни, а Макс спустя немного времени перекупил его контору на Бонд Стрит. Что же касается Тэнкерея, то он пережил Джонни всего на восемнадцать месяцев.
— А что за личность был этот Тэнкерей? — серьезно осведомился мистер Кэмпион.
Миссис Лафкадио сморщила свой носик.
— Он был одаренным человеком, — ответила она. — И его работы гораздо охотнее, чем чьи-либо, раскупались в конце прошлого века. Но он отличался полным отсутствием чувства юмора. У него были почерпнутые из книг понятия и сильно развитое сентиментально-горестное отношение к детям. Я часто думаю о том, что работы Джонни приходились в тот период не по вкусу публике, потому что он питал необъяснимое отвращение к детям… А впрочем, не угодно ли вам сойти вниз и посмотреть картину? Все уже готово к великому завтрашнему вернисажу.
Мистер Кэмпион поднялся с места. Она взяла его под руку и, заговорщицки улыбаясь, повела вниз по лестнице.
— Это похоже на андерсеновский камин, не так ли? — прошептала она. — А мы с вами китайские фигурки, которые оживают раз в год, вечером. Завтра пополудни мы вкусим свою последнюю славу. Я буду хозяйкой, донна Беатрис внесет декоративную нотку, а Лайза постарается выглядеть как можно более убогой, что ей, бедному созданию, прекрасно удается. А когда гости разойдутся, картина будет продана — на этот раз, по-видимому, Ливерпульской галерее искусств. А мы, мой милый, вновь впадем в спячку до следующего года.
Она со вздохом и немного устало ступила на выложенный плиткой пол холла.
Отсюда наполовину застекленная дверь вела в сад, где в восемьдесят восьмом году Джон Лафкадио построил свою великую мастерскую.