Дверь была открыта, и из нее открывался знаменитый вид на «убежище мастера», который всегда мог наблюдать любой гость, вошедший в дом через парадный подъезд.
— Там горит свет? — Бэлл удивленно подняла брови, но тут же пояснила: — Ах, конечно же, это У. Теннисон Поттер. Вы ведь знаете, кто это, не так ли?
Мистер Кэмпион неуверенно кивнул.
— Я о нем слышал и видел его фотографию в каком-то номере «Прайвит Вью», но не думаю, что встречался с ним лично.
— Ну да, разумеется, — она отвела его в сторону и сказала, понизив голос, хотя вряд ли кто-либо мог ее отсюда услышать, — мой милый, он очень трудный. Он живет в саду со своей женой, с таким маленьким прелестным духом. По-моему, Джонни сказал им, когда мы много лет назад впервые вошли в этот дом, что они могут построить себе мастерскую в саду (Джонни жалел этого человека). Они так и сделали — построили мастерскую, и с тех пор всегда жили здесь. Поттер — художник, резчик по красному песчанику. Он изобрел процесс обработки, но не смог его реализовать — эти грубые облицовочные блоки поддаются с таким трудом; это и погубило беднягу. — Она умолкла на минутку, чтобы сопроводить сказанное вздохом, и вновь заговорила тихим голосом, в котором никогда не исчезал оттенок молодого задора. — Он устраивает маленькую выставку своих гравюр, как он их называет (хотя на самом деле это литографии), обычно в уголке мастерской. Макса это очень злит, но Джонни всегда позволял ему при случае устраивать эти выставки, и я твердо настояла на этом.
— Я не могу это представить, — произнес ее собеседник.
Глаза миссис Лафкадио сверкнули.
— Но я это сделала! — воскликнула она. — Я сказала Максу, чтобы он не был жадиной и вел себя подобающе, как бы ему это ни претило. Его надо время от времени порядком одергивать.
Кэмпион рассмеялся.
— И что же он после этого сделал? Бросился к вашим ногам в припадке самоуничижения?
Миссис Лафкадио улыбнулась с оттенком невиннейшего в мире злорадства.
— Неужели это прошло мимо него? — промурлыкала она. — Боюсь, что Джонни сделал бы его жизнь невыносимой. Он напоминает мне мою добрую бабушку. Она была настолько покрыта фестончиками и складочками, что нельзя было сказать, что под ними находится. И когда я ребенком обнаружила, что она завернута всего лишь в малиновую бумазею, я была страшно удивлена.[1] Ну вот мы и пришли. Не правда ли, прелестная мастерская?
Они уже прошли по продуваемой ветром узкой вымощенной дорожке, ведущей от садовой двери участка до студии, и входили в огромный флигель, в котором Джон Лафкадио не только работал, но и устраивал приемы. Этот флигель снаружи выглядел не особенно притязательно, ибо его каркас был сооружен из рифленых стальных ферм, — зато внутри он полностью соответствовал чарующей личности своего бывшего владельца.
Это было полное воздуха застекленное помещение с отполированным до блеска деревянным полом и двумя огромными каминами, встроенными в каждую из торцовых стен. Северную его стену окаймляла невысокая галерея с буфетными шкафчиками, панели которых были покрыты холщовыми занавесками. Эти шкафы были спасены и перевезены сюда из перестраивавшегося деревенского дома в девяностые годы. Над галереей протянулись пять широких окон, каждое высотой около двенадцати футов, через которые открывался волшебный вид на Регентский канал. Около ближнего камина находился вход в комнату натурщиков и душевую, от которой отходил небольшой арочный коридор к западному углу мастерской под галереей.
Несущие конструкции, всегда ясно видные в помещениях такого типа, были значительно мощнее, чем это обычно принято, и скорее наводили на мысль об интерьере церкви или армейского ангара.
Когда Бэлл и Кэмпион входили в помещение, в нем горела лишь одна из больших подвесных электрических ламп, поэтому углы мастерской находились в тени. В дальнем камине огня не было, но ближний очаг, сложенный по старинному образцу, был зажжен, и поэтому в мастерской оказалось тепло и приятно после прохладного сада. В полумраке дальнего угла вырисовывался торжественно установленный над резным камином знаменитый портрет Лафкадио, написанный Сарджентом.
Он был выполнен в размерах «героического портрета» и являлся образцом сильного, правдивого и исполненного достоинства искусства своего автора. И все же у зрителя оставалось смутное ощущение, что на полотне изображена личность, в которой есть что-то разбойное, как если бы автор использовал в качестве модели не художника, а натурщика. Джон Лафкадио выглядел на своем портрете как персонаж эпохи, как крупная личность, знак своего времени, а не конкретный человек, чьи черты хотел бы запечатлеть автор.