Бэлл вдруг почему-то встревожилась.
— Алберт, — взволнованно произнесла она, — ведь вы пришли ко мне просто так? Ведь вы не думаете, что кто-нибудь может украсть картину?
— Искренне надеюсь, что нет, — ответил он с некоторым беспокойством. — Если только, конечно, супермаклер Макс не задумал какую-нибудь сенсацию!
— Макс! — воскликнула, смеясь, миссис Лафкадио. — О мой дорогой, он заслуживает лучшего мнения. Его первая книга о Джонни, вышедшая вскоре после того, как была утеряна коллекция в Москве, называлась «Искусство Джона Лафкадио глазами того, кто его знал». Его восьмая книга о Джонни вышла в свет вчера. Она называется «Взгляды Макса Фастиена на искусство — критический обзор работ передовых искусствоведов Европы, посвященных Джону Лафкадио».
— И вы не выразили протеста? — спросил Кемпион.
— Протеста? Разумеется, нет. Джонни это бы понравилось. Он бы его слегка отшлепал, забавляясь. Кроме того, это имеет приятные стороны. Макс снискал славу только благодаря своим писаниям о Джонни. Я вполне знаменита только как жена Джонни. Милая бедняжка Беатрис считает себя знаменитостью как «вдохновительница» Джонни, а моя полоумная Лайза, которую это занимает меньше всех нас, поистине знаменита как «Клитемнестра» или «Девушка у пруда». — Бэлл вздохнула. — Я полагаю, это доставляет Джонни больше удовольствия, чем что-либо другое. — Она виновато посмотрела на собеседника. — Я всегда, видите ли, чувствую, что он откуда-то наблюдает за нами… Мистер Кэмпион кивнул с серьезным видом.
— Об этом ходили кое-какие слухи, — сказал он. — Диву даешься, насколько они проникают в сознание. И если я могу так выразиться, то, с точки зрения расхожей рекламы, его выдающаяся воля была признаком его гениальности. Я полагаю, что вряд ли найдется другой художник, который смог бы сотворить двенадцать новых картин спустя десять лет после своей кончины, да еще убедить половину жителей Лондона приходить и разглядывать их — одну за другой — в течение двенадцати лет.
Бэлл восприняла эту тираду без тени иронии.
— Я думаю, так оно и есть, — согласилась она. — Но, вы знаете, Джонни не имел в виду именно это. Я совершенно уверена, что единственной его идеей была парфянская стрела, то есть удар к моменту ухода. Он метил в беднягу Чарльза Тэнкерея. В этом было что-то, напоминающее пари. Джонни был уверен в своей работе, он предугадал, что смерть его вызовет определенный шум, но вскоре интерес к нему совершенно померкнет, что, собственно говоря, и произошло. Но он ясно понимал, что поскольку его картины поистине хороши, то после какой-то полосы забвения в конечном итоге его снова «откроют». Он правильно угадал, что для публики такой полосой будет срок в десять лет.
— Это была потрясающая идея, — подтвердил молодой человек.
— Но было не просто устное желание, вы знаете, — сообщила старая дама. — Он оставил письмо. Вы ведь его никогда не видели? Я принесла его сюда и держу в столе.
Она удивительно проворно поднялась с места, торопливо пересекла комнату и, подойдя к большому бюро, инкрустированному серпентином, стала выдвигать один заваленный бумагами ящик за другим, пока наконец не вытащила откуда-то конверт, который с торжествующим видом принесла туда, где до этого они вдвоем сидели.
Кэмпион почтительно принял из ее рук реликвию и развернул лист тонкой бумаги, испещренной каракулями великой десницы Лафкадио.
Старая дама стояла за ним, вглядываясь в написанное из-за его плеча.
— Он его составил незадолго до смерти, — пояснила она, — он ведь всегда баловал меня письмами. Читайте вслух. Оно очень меня смешит.
«Дорогая Бэлл, — прочел Кэмпион, — когда ты вернешься скорбящей вдовой из аббатства, где десять тысяч идиотов будут (я надеюсь!) рыдать над вырезанными на мраморе виршами, посвященными их герою (не позволяй старине Фолиоту этим заняться, ибо я не хочу, чтобы обо мне напоминали чернопузые путти или плоскогрудые ангелы!), — итак, когда ты вернешься домой, пожалуйста, прочти это и еще раз приди мне на помощь, как ты всегда это делала.
Этот невежа Тэнкерей, с которым я только что болтал, оказывается, смотрит вперед, прямо в мою грядущую кончину. Он получит преимущество передо мной в течение десяти лет: будет гулять в чистом поле, кичиться своим омерзительным вкусом и мозгами, напоминающими молочный пудинг. И все это время ему не будет помехой сравнение со мной. И дело не в том, что этот человек не может рисовать. Мы, академики, так же хороши для публики, как любой пляжный фотограф-поденщик. Просто у него мышление обычного человека с его заботами о пригородных поездках, детишках, прирученных собаках, о моряках, пропавших в море. Я оплакиваю это мышление. Я говорил ему, что переживу его, даже если для этого мне придется умереть, — а мне придется это сделать, чтобы открыть ему однажды глаза.