В его воспоминаниях она всегда была старше его, и только теперь он понял, что Она была много моложе, чем он теперь, была и осталась моложе.
Однажды Она написала ему в армию, как скучала, когда им приходилось расстаться:
«Бывало, маленького отвезу тебя на неделю к бабушке, а через два дня приезжаю забрать, и дедушка говорит: «Эта коза не доверяет нам ребенка», он не мог понять, что хотя мне 19, я скучаю по мальчику…»
Прошлое становилось все менее реальным, но реальными оставались их сегодняшние отношения, они не прервались, они не могли прерваться…
Так что я тебе хотел сказать, ма? Про театр. Это такое все оказалось дерьмо, такая лажа, ты, ма, просто не можешь себе представить. Пока пишешь, еще ничего, но потом, когда они эту пьесу поставят… Они так все измордуют, ма… А когда они измордуют и тебе уже ничего будет не нужно, они заплатят тебе деньги и скажут, чтоб ты вышел кланяться публике. И ты еще должен радоваться, потому что это редкая удача, чтобы поставили, а то, что это не имеет ничего общего с тем, чего ты хотел, о чем писал, — про это как будто забыли. Что делать, ма, вернуться к своей старой работе? Конечно, надо вернуться… Но самое мерзкое, что писать-то я не перестану и, вероятно, буду писать все те же драмы… Сейчас они предлагают мне ехать в какой-то там дом творчества — за их счет, все условия, ничего не надо делать, — гулять, слушать лекции — вдруг напишу еще что-нибудь в этом роде. Ну да, я понимаю, ты за то, чтобы я поехал, потому что там будут кормить и потому что учиться всегда хорошо и полезно, и пригодится, я мог бы не спрашивать, ма, я знаю, что ты скажешь… Ты всегда говорила: учись, пока есть возможность, учись… И я учился. Да что там за возможность была такая: от получки до получки всегда не хватало, ты бегала одалживать, а я учился, идиот, учился, продленное детство…
Острой, непроходящей болью защемило под сердцем чувство вины. Как ни обзывай его, как ни объясняй — комплекс или не комплекс, заслуженной или незаслуженной вины, а только болит, ощутимо болит, реально мучает… Или вот тогда, когда я бросил работу, когда оставил вас без помощи, оставил Тебя без помощи — искал свой путь. Ну да, я искал, я нашел. Но ведь главное заключалось в Тебе, любви к Тебе, в помощи Тебе… Вот и все… Теперь кусай локти, бейся головой о железную ограду. О Боже, всемогущий, всемилостивый… Отпусти мне эту боль, этот грех, эту вину…
Черняк поднял голову — перед ним стояли двое. Кто-то из здешних бандитов, кладбищенских работяг, худой, небритый доходяга-старик и толстый, краснолицый юноша, оба навеселе, в общем, уже в норме, однако еще хочется перевыполнить норму, извечное, неукротимое стремление труженика.
— Хозяин! — сказал краснолицый. — Тебе никакую работу сделать не нужно? Глянь — решетка у тебя совсем никуда… Заменить надо. Теперь и узор другой ставят…
— Не надо, — сказал Черняк, страдая от собственной несговорчивости. — Кажется, ничего не надо… Все здесь прекрасно, все как надо, и нечего огораживать…
И тут ему в голову пришла здравая мысль, мудрая и дальновидная и пристойная мысль, выручавшая его к тому же в неловкой ситуации. Он поднял стыдливо опущенные глаза и сказал:
— А что, если удлинить чуть-чуть решетку, вот здесь. Тогда этот промежуток до следующей могилы, пропадающий зазря, войдет в нашу ограду…
— А чего ж, — сразу воспрянув духом, сказал небритый. — Это можно. Тогда у тебя участок будет поболе, ты сможешь цветов насадить или еще чего…
— Да нет… Просто…
— А можешь и просто, — сказал краснолицый. — За свои деньги можешь, за три бумаги мы тебе все сделаем. Можешь и просто…
— Просто — я там лягу, — сказал Черняк убежденно. — Это будет для меня.
— А можешь и лечь. За три-то бумаги…
— Сколько это, три бумаги? — спросил Черняк.
— Три четвертных.
— Семьдесят пять рублей. Хорошо.
Черняк не дал обнять себя, и тогда они дружно попросили аванс — три рубля. Всего три рубля, которые им нужны позарез. Найти их будет нетрудно — Николай Гаврилыч и Валера, Валерий Григорьич.
«Николай Гаврилыч, Виссарион Григорьич…» — повторял Черняк, собираясь уходить. Свидание было вконец испорчено. Он снял с березы пиджак и пошел к выходу на аллею.
У режиссерской могилы Черняк увидел женщину. Она сидела на скамеечке, растерянно опустив руки. Еще совсем молодая. И очень красивая. Она подняла взгляд на Черняка. Потом резко отвернулась. Может, смутилась своего неуместного внимания. Черняк подумал, что он, наверно, чуток похож на этого Ш.Хайнацкого, во всяком случае, на того, какой он здесь на портрете. И еще Черняк подумал, что ему рано умирать, потому что на могилу его приходить будет некому…