В центре всего этого мрачного великолепия сидел на табурете очень красивый молодой человек с роскошной льняной гривой и ревел в три ручья, промакивая время от времени слезы огромным платком в красную клетку. Приступы слезоотделения у него чередовались с нырками под прилавок, откуда он в такие мгновения затишья доставал высокий стакан с прозрачной жидкостью, и несколькими глотками подкреплял убывающие силы.
«Колдстрим» пьет, — грустно заметил администратор, уловив резкий еловый запах, — и к тому же неразбавленный. Скверный признак!»
Просунув сквозь узкое окошко руку, Меняйленко дернул рыдающего молодца за роскошную льняную прядь и спросил:
— Чего ревешь-то?
Тот поднял на него заплаканное лицо и произнес распухшими губами: — Сенечку, Сенечку замочили, — после чего снова залился слезами.
Администратор отпустил волосы, высвободил руку и в задумчивости оперся ею о прилавок.
«Хорошенькое дело, — сказал он себе. — Это что же получается? Свидетелей стали убирать, что ли? Только свидетелей чего — вот штука-то...»
Он вторично заглянул в ларек и, загипнотизировав рыдающего парня взглядом, осведомился:
— А кто замочил-то? Или ты, конечно же, не имеешь об этом представления?
Парень отчаянно замотал головой, рассыпая вокруг мельчайшие блестки слез.
— Утром его стрельнули. На рассвете. Он уже домой собирался, а тут подкатила тачка, вылез какой-то тип и подошел к ларьку — ну, как будто ему что-то купить надо. Просунул руку сквозь окно — ну прямо, как вы, — парень взглянул на Меняйленко подкрашенными глазами и вытер рукавом черного свитера нос, — и, бац! — прямо в лоб. Из пистолета с глушаком. Никто и не понял ничего. После только очухались, когда тачка уже укатила. — Парень попытался снова вернуться к прерванной миссии плакальщика, но администратор ему не позволил.
— Да погоди ты реветь. Успеешь еще. Ты-то откуда все это знаешь?
— Как откуда? Так ведь на рассвете, говорю, дело было. Уже первые ван—клайберны к ларькам потянулись. У них там, на Мещанке, ларьки еще не открылись, а здесь, пожалуйста, и водка есть, и пиво, и коктейли в баночках. У нас на любой вкус все имеется! Они-то, ван-клайберны, все и видели.
— Ван-Клайберны? — с удивлением приподнял черную бровь Александр Тимофеевич. — Это кто такие?
— Да «музыканты» же. Те, у кого с утра руки трясутся — к инструменту, стакану то есть, тянутся. Глаза у них, конечно, есть, но вот с реакцией — просто беда. Пока сообразили, что к чему, машины уже и след простыл.
Парень настолько был удивлен неосведомленностью администратора в элементарных вещах, что даже прекратил точить слезу и вместо этого занялся дегустацией джина.
— Тебе не крепко будет? Не развезет? — справился на всякий случай Меняйленко, которому хотелось еще кое-что выяснить.
— Как же можно поминать друга разбавленным джином? Нехорошо это, — плаксиво скривив лицо, пробормотал юноша, а потом, минутой позже, сделал Александру Тимофеевичу щедрое предложение: — Вы обязательно на похороны Сенечки приходите, народу будет пропасть. Вот тогда, после похорон, настоящие поминки и устроим. Он ведь такой добрый был, наш Сенечка, — всхлипнул парень, — и меня очень любил. А теперь лежит в морге, бедненький. Холодный, бледный и с дыркой во лбу. Вот горе-то!
— Слушай, а твои алкоголики не запомнили, часом, какая машина была? Марка, цвет, номер? — продолжал допрашивать парня администратор, опасаясь, что тот опьянеет или снова ударится в слезы.
— Да они, «музыканты» эти, разве что путное запомнят? У них одно только на уме — опохмелиться и остаться живу. Да и не я с ними разговаривал, а ларечник из соседней будки, Мамонов фамилия. Я-то о смерти Сенечки позже всех узнал. Приехал его менять, а его уж увезли. Мамонов из соседнего ларька сказал, что на иномарке к ларьку подкатили. На какой не сказал, потому что не видел. А «музыканты» видели, но не поняли. Они «мерса» от «фольксвагена» не отличат, а уж «тойота» или «ниссан» для них все одно.