— «Так, — говорю я, — вот уж не понимаю, почему это ваш муж не имел права мне сделать подарка, коли ему хотелось? И уж не думала, — говорю, — что вы можете подобной клеветой заниматься». Это был страшно чудный браслет, мисс Савернек, прямо закачаешься, и, конечно, бедному парню такое, я бы сказала, не по карману. Но я подумала, что это так мило с его стороны, и отдавать его, ясное дело, не собираюсь, нет.
— Нет, нет, — пробормотала Генриетта.
— Это не значит, что менаду нами что-то было — что-нибудь неприличное. Понимаете? Не было этого самого.
— Да, — сказала Генриетта. — Я уверена, что и быть не могло.
Ее неудовлетворенность прошла. Следующие полчаса она работала в каком-то неистовстве. Нетерпеливая рука еэ испачкала лоб и волосы глиной. В глазах горел яростный огонь. Вот уж близко… Она настигает…
Теперь она на несколько часов избавлена от страданий, что одолевали ее последние десять дней. Навзикая — она уже сама была ею, она вставала с Навзикаей, завтракала с Навзикаей и выходила с Навзикаей. Во взвинченном состоянии бродила она по улицам, не в силах сосредоточиться на чем-либо, кроме прекрасного слепого лица, витавшего где-то за пределами ее внутреннего взора и не дававшего себя разглядеть. Она встречалась с натурщицами, колеблясь: выбирать ли греческий тип или отойти от канонов, и ощущала полную неудовлетворенность. Ей нужно было что-то — какой-то начальный толчок, нечто способное оживить ее уже частично осознанное видение. Бывало, отшагав огромное расстояние, она радовалась, что возвращается изможденной. И двигала ею, опустошала ее неотступная всепожирающая потребность уловить… Она шла и ничего не замечала вокруг. Все время напрягалась, чтобы огромным усилием воли заставить это лицо приблизиться… Было худо, тошно, убого… И вот однажды в автобусе ее рассеянный взгляд выхватил из серой толпы — да, Навзикаю! Детское лицо, полуоткрытые губы и чарующие безучастные глаза, глаза изваяния. Девушка позвонила водителю и вышла. Генриетта — следом. Она сразу стала спокойна и деловита. Мука бесплодных поисков миновала, — она нашла то, что хотела.
— Прошу прощения, мне нужно с вами поговорить. Я занимаюсь скульптурой, а ваша голова — это именно то, что я ищу.
Она была такой дружелюбной, обаятельной и неотразимой, какой умела становиться, добиваясь своего. Дорис Сандерс была испугана, нерешительна и полна сомнений.
— Ну что ж, я не знаю, я, конечно… Если уж у меня такая голова. Только я никогда не занималасьтакими вещами.
Красноречивые запинки, деликатное осведомление о материальной стороне.
И вот она здесь, Навзикая — сидящая на помосте, ликующая при мысли, что красотой ее будет любоваться весь Лондон. На столе подле натурщицы лежали ее очки, которые она носила очень редко. Несмотря на сильную близорукость, Дорис предпочитала передвигаться почти вслепую, лишь бы не нанести ущерба своей внешности.
— Так ужасно, что без очков я очень плохо вижу. Я их терпеть не могу!
Генриетта понимающе кивнула. Ей стали ясны физические причины очарования и пустоты этого взгляда.
Время истекало. Генриетта отложила инструмент и стала растирать натруженные руки.
— Все в порядке, — сказала она. — Я закончила. Надеюсь, вы не очень устали?
— О нет, благодарю, мисс Савернек. Это было очень интересно. А вы что, уже закончили? Так быстро?
Генриетта засмеялась.
— Нет, это еще не настоящий конец. Я еще должна буду изрядно поработать. Но ваше участие на этом закончено. Мне нужны были эскизы — и я их вылепила.
Девушка осторожно спустилась на пол, надела очки, и тотчас отрешенная невинность и неосознанное, доверчивое обаяние этого лица пропали. Осталась легкая заурядная миловидность. Она подошла к Генриетте и вгляделась в глиняную модель.
— Ах! — произнесла она разочарованным голосом. — Это ведь не очень на меня похоже.
Генриетта улыбнулась.
— Я ведь лепила не портрет.
Действительно, сходства было мало. Был лишь рисунок скул как обрамление для глаз — подлинного средоточия ее понимания Навзикаи. Это не была Дорис Сандерс, это была слепая девушка, о которой могла идти речь в поэме. Губы ее были приоткрыты, как у Дорис, но они должны были говорить на ином языке и выражать мысли, не посещавшие голову Дорис… Ни одна подробность не была очерчена четко. Это была Навзикая воображения, не зрения.
— Ясно, — сказала мисс Сандерс неуверенно. — Наверное, оно станет глядеться получше, когда вы еще поработаете… А я вам в самом деле больше не нужна?
— Нет, спасибо, — сказала Генриетта (а про себя добавила: «И слава богу!»). — Вы были просто чудо. Я очень признательна.
Она искусно выпроводила Дорис и вернулась сварить себе кофе. Она чувствовала себя изнуренной, опустошенной, но счастливой и наконец-то успокоившейся. «Благодарение Господу, — подумала она, — я опять могу быть человеком». И сразу все ее мысли вернулись к Джону. Джон. Теплая волна прихлынула к щекам, а сердце ее затрепетало. «Завтра я отправляюсь в «Пещеру». — думала она. — Я увижу Джона…»
Совершенно умиротворенная, она села, откинулась на спинку дивана, потягивая горячий крепкий кофе. Она выпила три чашки и почувствовала прилив сил. «Хорошо опять стать самой собой и не быть ничем иным, — думала она. — Хорошо больше не ощущать себя взвинченной, жалкой, загнанной. Хорошо покончить с поисками неведомо чего, с бесприютным шатанием по улицам, с чувством беспокойства и раздражения из-за неясности, чего, собственно, тебе надо! Теперь, хвала создателю, остался лишь тяжкий труд — но кто убоится тяжкого труда?»
Она отставила пустую чашку, встала и начала снова разглядывать свою Навзикаю. Постепенно на лбу Генриетты обозначилась складка.
Добилась она своего? Или нет? Да, добилась — и даже большего: того, чего не имела в виду, о чем и не думала. Вылеплено все было, без сомнения, верно. Так откуда же она — эта неслышная коварная подсказка? Подсказка плоского, недоброжелательного ума. Она не слушала, право же, не слушала. Загадочным образом через ее слух и под ее пальцами это было воспринято глиной. И не ей, она знала, не ей было возвращаться к правде…
Генриетта резко отвернулась. Возможно, это домыслы. Да, несомненно, домыслы. Утром наверняка все будет восприниматься совсем иначе.
В задумчивости она прошла в конец студии и остановилась перед своей «Молящейся». Это было здорово — отличный кусок грушевого дерева, обработанный как раз в меру. Давненько она берегла его, припрятав. Она оценивающе оглядела скульптуру. Да, хорошо. В этом нет никаких сомнений. Лучшее, что ею создано за долгое время. Ей удалось схватить смирение, напряженность шейных мышц, опущенные плечи, чуть поднятое лицо — невыразительное, ибо молитва вытесняет личность. Да, кротость, благоговение и та предельная самоотдача, которая граничит с идолопоклонством…
Генриетта вздохнула. Если бы Джон не был таким эмоциональным! Вспыльчивость его пугала. Как решительно он сказал тогда: «Ты не можешь это выставить!»
Она медленно вернулась к Навзикае, смочила глину и укутала ее мокрым полотном. Так все и простоит до понедельника или вторника. Теперь спешить некуда. Срочность миновала — все необходимые наброски готовы. Теперь требовалось только терпение. А впереди — три счастливых дня с Люси, Мэдж — и Джоном! Она зевнула и потянулась, как потягиваются кошки: самозабвенно, со смаком напрягая каждый мускул, ощутив вдруг, до какой степени устала. Приняв горячую ванну, Генриетта легла в постель. Она лежала на спине, глядя на звезды, видные сквозь потолочное окно. Потом взгляд ее переместился к лампочке, высвечивающей стеклянную маску, одну из первых ее работ. Довольно надуманная штука, решила она вдруг. И эта избитая многозначительность! «Счастлив переросший себя», — подумала она…