«Ладно, — думал он, — не потому ли ты на ней и женился, а? Чего же жаловаться? После того лета в Сан-Мигуэле…» Странно, если подумать: ведь те самые качества, что раздражали его в Герде, он так сильно хотел обнаружить в Генриетте. Что раздражало его в Генриетте, что злило его, так это ее непреклонная прямота относительно всего, что было ему близко. А расходились они насчет всего на свете. Как-то он сказал ей:
— Думаю, ты величайшая лгунья, каких я знаю.
— Возможно.
— Ты всегда рада сказать человеку, что угодно, лишь бы ему было приятно.
— Мне это всегда казалось самым важным.
— Важнее, чем сказать правду?
— Куда важнее.
— Тогда почему, скажи на милость, тебе не лгать почаще мне?
— А ты хочешь?
— Да.
— Извини, Джон, не могу.
— Наверное, ты всегда знаешь, что я хочу от тебя услышать…
Прочь, нельзя начинать думать о Генриетте. Он увидит ее сегодня же. Что надо делать, так ото поспешить. Позвонить и принять эту последнюю чертову бабу. Еще одно хворое создание! Одна десятая настоящего недомогания и на девять десятых бездельной мнительности. Ну как ей не порадоваться болезни, если ей приятно за это платить? Вот что уравновешивает миссис Крэбтри в сей юдоли…
Но он все сидел неподвижно. Как он устал, как устал. Ему представилось, что усталость эта длится давным-давно. Чего-то ему недоставало, жестоко недоставало. И вдруг — внезапная мысль: «Хочу домой». Домой? Никогда у него не было дома. Его родители были англо-индийского происхождения, он воспитывался, перебрасываемый от дядюшек к тетушкам, по каникулярному лету у каждого. Первым его постоянным обиталищем, подумал он, стал вот этот особняк на Харли-стрит.
Думал ли он о нем как о доме? Он покачал головой. Увы, нет.
Его врачебная любознательность уже была разбужена. Что означали эти слова, вдруг вспыхнувшие в его сознании «Хочу домой»? Тут должно что-то быть, какой-то побудительный толчок. Он прикрыл глаза. Несомненно, здесь есть подтекст. И, с редкой отчетливостью его внутреннему взору явилась синева Средиземного моря, пальмы, кактусы; пахнуло горячей летней пылью; после обжигающего солнцем пляжа охватила прохлада воды. Сан-Мигуэль! Его это изумило и чуть встревожило. Сан-Мигуэль не вспоминался ему уже многие годы. Возвращаться к нему он определенно не намеревался. Все тамошнее — дочитанная глава его жизни. Минуло уже двенадцать, нет — четырнадцать или пятнадцать лет. И он поступил как надо! Здравый смысл его оказался совершенно прав. Из его безумной любви к Веронике ничего путного и не могло выйти. Она бы выжала его как лимон. Будучи законченной эгоисткой, Вероника даже не трудилась это скрывать. Она получала все, что хотела, но его заполучить не сумела. Он спасся. Наверное, с общепринятой точки зрения, он поступил с ней жестоко. Говоря попросту, он бросил ее. Но правда была в том, что он намеревался жить по-своему, а именно этого Вероника и не позволила бы ему. Она самасобиралась жить — прихватив Джона в виде приложения. Изумленная его отказом ехать к ней в Голливуд, она сказала презрительно: «Если ты так уж хочешь стать врачом, то сможешь, я думаю, получить степень и за океаном. Только это совсем излишне. Средств у тебя хватает, да и я буду загребать там кучи денег». Он с жаром возразил: «Но я увлечен своей профессией. Я иду работать к Рэдли». В его голосе — юном, воодушевленном — звучало благоговение. Вероника фыркнула: «К этому забавному сердитому старикашке?» «Этот забавный сердитый старикашка, — ответил, злясь, Джон, — провел самые блестящие исследования синдрома Пратта…» Она прервала: «Кому нужен синдром Пратта? В Калифорнии изумительный климат. И как это здорово — увидеть мир. Но мне это не в радость без тебя. Ты мне необходим, Джон, я нуждаюсьв тебе». И тогда он выдвинул предложение, изумившее Веронику: отвергнуть приглашение Голливуда, а им пожениться и обосноваться в Лондоне. Это позабавило ее, но не поколебало. Она отправится в Голливуд, она любит Джона, Джон должен жениться на ней и сопровождать ее. Сомнений в своей красоте и власти над ним она не знала. Он понял, что ему остается сделать, — и сделал. Он написал ей, что расторгает их помолвку. Настрадался он изрядно, но в своей правоте не усомнился. Вернувшись в Лондон, поступил к Рэдли, а спустя год женился на Герде, непохожей на Веронику настолько, насколько это вообще возможно…
Дверь открылась, и вошла его секретарша, Верил Коллинз.
— Вы должны еще принять миссис Форрестер.
— Знаю, — отрезал он.
— А я подумала, что вы забыли.
Она пересекла комнату и скрылась за противоположной дверью. Глаза Кристоу провожали ее невозмутимое перемещение. Девушка простая, но дело, черт побери, знает. Уже шесть лет при нем. Никогда не ошибалась, никогда не оживлялась, никогда не «заводилась», никогда не суетилась. Располагала она черными волосами, скверной кожей лица и волевой челюстью. С одним и тем же беспристрастным вниманием ее ясный серый взор вперялся сквозь сильные очки и в него, и а остальную вселенную.
Ему нужна была обыкновенная секретарша, без фокусов и придури — и он получил такую, но отчего-то, вопреки логике, чувствовал себя одураченным. По всем: законам сцены и изящной словесности, Верил полагалось быть безнадежной обожательницей своего работодателя. Но он всегда знал, что ему не растопить этого льда. Ни обожания, ни самоотречения — Верил смотрела на него как на вполне человеческое существо, не лишенное недостатков. Она осталась безучастной к его личности, невосприимчивой к его обаянию. Порой он сомневался, нравитсяли он ей вообще. Раз он слышал ее телефонный разговор с приятельницей. «Нет, — говорила она, — я не считаю его настолько эгоистичным. Скорее, наверное, беспечным и нечутким». Он понял, что речь идет о нем, и целые сутки злился из-за этого. Хотя его бесила неразборчивая восторженность Герды, холодные оценки бесили его не меньше.
«Если уж на то пошло, — подумал он, — почти все меня бесит…» Тут что-то неладно. Переутомление? Возможно. Нет, это не оправдание. Растущая нетерпимость, раздраженное утомление имеют более глубокий смысл. Он подумал: «Так нельзя. Невозможно так продолжать. Что со мной за чудеса? Будь я в силах удрать…» Вот она снова — недодуманная мысль — спешит на подмогу давешней, определенной идее бегства. «Хочу домой».
Глупости, его дом здесь — на Харли-стрит, 404.
А миссис Форрестер все сидела в приемной. Нудной женщине с такой уймой праздного времени нельзя не думать о своих недугах. Один из знакомых как-то сказал Джону: «Эти богатые пациентки, что всегда придумывают себе болезни, вас, наверное, совсем замучили. До чего, наверно, приятно дорваться до бедняков, которые приходят, только когда у них действительно что-то неладно!» Он усмехнулся. Забавное представление у этих господ о бедноте. Поглядели бы на старую миссис Переток, несущую, неделя за неделей, склянки лекарств из пяти разных клиник — растирания для спины, капли от кашля, слабительные, пищеварительные. «14 лет, доктор, я пью коричневое лекарство. Только им и спасаюсь. А этот молодой доктор прописал мне на той неделе белое лекарство. Не дело это! Доктор, я вас спрашиваю, разумно ли это? Я хочу сказать, что 14 лет я пила мое коричневое лекарство, а если меня еще лишат моего парафинового масла и тех коричневых пилюль…» Он ясно слышал этот ноющий голос — отменно здоровый, набатного звучания. Видно, даже все поглощенные лекарства не смогли принести ей никакого вреда!
В сущности, они были прямо сестрами — миссис Переток из Тоттенхема и миссис Форрестер с Парк-Лейн Корт. Послушаешь, послушаешь — и пишешь, скрипя пером, либо на дорогой негнущейся бумаге, либо в больничной анкете, что это за болезнь может быть такая… БОЖЕ, ОН УСТАЛ ОТ ВСЕХ ЭТИХ ДЕЛ… СИНЕЕ МОРЕ, СЛАДКОВАТЫЙ ЗАПАХ МИМОЗЫ, ГОРЯЧАЯ ПЫЛЬ… ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД. Все прошло, он все стерпел, — да, стерпел, хвала аллаху. У него хватило мужества покончить со всем сразу.