У друга Толика появляется откуда-то свежий "Black Sabbath". Но тут цена записи больше, потому что нераспечатанный: семь. Толик при нем прямо аккуратно режет бритвой. Кирилов, слушая пластинку, переживает: не мог ли Толик как-нибудь сам заклеить, получив ее на самом деле уже вскрытой. Вот ведь и вкладыша нет.
Но среди родителей абитуриентов оказалась директор программ Всероссийской Государственной телерадиокомпании (должность, впрочем, вполне чиновничья) Ирина Гринберг. Она не снесла обращения с ее дочерью. (Некоторые абитуриенты пытались выкинуться в окно.)
В затемненных коридорах филфака обезумевшая Ирина расклеивает листовки, в которых призывает молиться к Господу обратить души членов экзаменационной комиссии к добру. За ней бегает дежурная преподавательница, а Ирина ее отталкивает. Преподавательница срывает листовки, а Ирина опять расклеивает. "Я позову охрану!" — кричит дежурная. "Охрана! Где охрана?" — шутовски в ответ кричит наполненная необычной силой Ирина.
В это время у нее умирает подряд несколько близких людей, а к борьбе подключается редактор одного специального журнала. Декан Румнева говорит подчиненным, что она так шантажирует своими смертями, которые Ирина домашним и знакомым объясняет тем, что бесенят растревожили, и они так этого не оставят. Всякого, кто захочет ей помочь, предупреждает об угрожающей ему опасности.
Со своей стороны и декан Румнева в одном из интервью намекает на темные силы зла, которые заинтересованы в разрушении Московского университета. Но в это время дочь Ирины поступает на платное отделение другого института, и все опять успокаивается.
Детство мое пришлось на "старый город", если это прибалтийское выделение уместно в Москве. На один из двух рядышком стоящих доходных домов конца прошлого века. Им полагалась лепнина вокруг подъездов и в квартирах у оснований потолков, щедро широкие лестницы, просторный тяжелый лифт, казавшийся лишним и искусственным образованием, и проч. Оба некогда принадлежали то ли баронессе, то ли балерине, то ли они были сестрами. Баронессой она была по мужу. После революции бежала, забрав с собой сестру-балерину, или же та осталась и впоследствии затерялась среди новых людей и событий. Театральную карьеру ей пришлось бросить тоже.
Но квартира, которую у баронессы с балериной занимал мой прадед, долго оставалась у его наследников. Пока ее совсем не заселило чужими, посторонними людьми. Но я еще помню, как через стенку от нас жили дедушкины две сестры, старые девы. Потом куда-то съехали, дед с бабкой также получили квартиру. И мы остались одни в бывшей зале с заклеенными обоями дверями во все стороны. Два высоких окна выходили на сквер, вокруг которого вил кружево трамвай, звеня и подпрыгивая на стыках. В это окно в 17 году юный дедушка смотрел, прячась от выстрелов, на происходящее внизу сражение красногвардейцев с кем-то, с какими-то их противниками. Впрочем, в эти рассказы я не верил никогда.
С соседями мы жили почти совсем дружно, у каждого были свои неприятности, что нас объединяло. Например, по праздником мы собирались за общим столом, который ставили в кухне.
Люди, жившие вокруг нас, были совсем простые люди. По одну сторону от нашей комнаты-залы жила крановщица Дарья, у которой был муж алкоголик, куда-то девшийся. Она часто просила маму пройти по коридору в платье или новом халате, чтобы посмотреть, как надо культурно ходить. А потом сама шла перед моей мамой и спрашивала: "Так? Я правильно?" А мама ее поправляла. Как я сейчас понимаю, Дарья делала это, чтобы сделать маме приятно.
А через коридор, друг подле друга, — тетя Оля, у которой, когда его выгоняла жена, появлялся сын тоже алкоголик, и еще одна семья, не помню, где дочь считалась проституткой, во что я не верил никогда. Ее очень много обсуждали в нашей квартире, часто видели, как, ее провожая, мужчины стояли у нашего подъезда, прижимая ее вдвоем, втроем к стенке. Приехавший Ольгин сын сначала запирался, не пуская мать, потом бегал голый между туалетом и их комнатой, наконец, выл в комнате, и его голос разносился. Это были разные стадии (этапы) в его опьянении.
По другую сторону от нас, где раньше — дедушкины сестры, теперь жила очень приличная, благополучная семья. У них никто не болел, не был ненормальным. Вот на них все ополчались вместе постоянно.
Родители мои были очень интеллигентные и просто добрые, хорошие люди, что о них рассказывать. Во дворе помню мальчика-заику, Игоря Зайцева, с которым единственным подружился за его тоже ущербность и неполноценность, хотя и меньшую, которая нас объединяла. Потом, в школе, его отбил у меня его тезка, тоже Игорь, а я переживал. Однажды мой друг спрыгнул во дворе с какой-то перегородки, может быть, там тоже шла стройка. А внизу лежала доска с торчащим гвоздем, которую он не заметил. Ему пробило ногу с ботинком почти насквозь, и, когда он машинально поднял ногу, доска висела на гвозде и крутилась.
Во дворе — опустевшую голубятню с мрачным нутром, в которое сеялся свет из щелей, и за забором интернат для умственно отсталых. Мы заглядывали в него через забор. Ребята перелезали, а я не мог достать. Голубятня и интернат гипнотизировали. А на школьных задах, где шла стройка Мы ходили смотреть Но я не верил никогда, что так может быть. Мои воспоминания отрывочны оттого, что мне всегда я всегда больше придавал было более интересно тому, что внутри меня значение тому, что происходило внутри меня и очень многого
взрослая женщина, то поняла бы природу своего любопытства и как она может его удовлетворить, но она пока не знала, что ей надо со мной делать. Среди прочего мы разговаривали о том, что будем делать после школы. Она собиралась на филологический, я тоже стал задумываться и увидел, что мне надо выбирать. Учился я неплохо и ровно по всем предметам. Но я подумал, что если технические служба, коллектив, меня будут видеть
Почему литература домашняя работа
Увидев, как мы прогуливаемся, Алеша сказал: Да что ты можешь с ней, она же тебе не даст. Я пожал (какими-то) плечами. Предложил женщин. Но мне же надо было самому.
"Ты себе потом никогда не простишь," — сказала мама. Немного подумав, решил съездить.
Подкравшись, как в детстве, заглянул в комнаты, окликнул с крыльца, как всегда делал, чтобы не испугать. Видно было через две двери, как маленькая, сгорбленная, помогая себе клюкой. Волосы белые с желтизной. Не слышит.
А когда приблизился, как будто почувствовала, что кто-то рядом, поворачивая слепое, задранное лицо. Послушно обнимаясь, благодарила: "Спасибо, спасибо!" Каждый раз приходилось, веселясь, заново объяснять: я твой внук, имя, фамилия, год рождения…
Решил: больше у нее ноги моей не будет.
Но когда пару раз упала, пришлось перевезти в Москву, потому что матери тяжело уже регулярно ездить с едой. Он в этом не участвовал, мать, щадя, сама все сделала.
Но иногда просила заскочить, посмотреть, пока она на работе. Он отпрашивался. "Только пить ей не давай, — строго велела, — а то опять описается."
Поддерживая с двух сторон, таскали первое время в туалет. Чертя ногами пол, тяжело оседала. "Ты держишь там? — плакала мама. — Ох, опять вырывается." — "Да держу я." — "Что же ты, зараза, делаешь со мной?" — "Старость не радость," — разумно отвечала бабка.
Было бы интересно узнать, как она их видела, когда подходили, наклонялись над ней и что-то делали. Должно быть, блеклыми, перистыми привидениями. Судя по долетавшим отрывкам бреда, верила, что где-то есть ее настоящая дочь, которая за ней приедет и заберет отсюда.
"Всё, я всё!" — говорила мама, закончив выгребать кал или сгребать прописанные простыни, пока он приподнимал за ноги. Из холщовой, неплотно слипшейся бабкиной щели остро несло. Он туда косился украдкой. Пущенные ноги падают с деревянным стуком.
Когда умерла, повеселевшая, розовая, оживленная мама
У нее на лице отражается все состояние ее пищеварительной или урогенитальной системы. Ноздри у нее голые, а губы тонкие и твердый волокнистый язык, а вульва после акта долго не успокаивается, показывая красный язычок, который медленно втягивается. Я это сам видел.