И тут как нарочно, как живая иллюстрация его раздумий, мимо прошествовала неизвестно откуда взявшаяся в этот сезон группа туристов, ведомая высоко поднятым зонтиком. Оставив лагуну по левую руку, он перешел Пьяццетту, продолжая поражаться людям, которых голуби на площади волнуют значительно больше, чем собор Святого Марка.
Миновав кампо Сан-Моизе, он перешел мост, свернул направо, затем снова направо, по узенькой калле[24], упиравшейся в массивную деревянную дверь.
Он позвонил, и безучастный, неживой голос осведомился, кто там. Брунетти назвался, и спустя несколько секунд замок отщелкнулся. Он вступил в недавно отреставрированный вестибюль: деревянные потолочные балки, очищенные и отшлифованные, сияли свежей полировкой. А пол, отметил он наметанным глазом венецианца, — мраморная мозаика, геометрический узор из волн и завитков. Судя по его легкой, волнистой неровности, он ровесник самого дома, — надо полагать, самое начало пятнадцатого века.
Он двинулся вверх по непомерно широким ступенькам. На каждой лестничной площадке помещалось по одной металлической двери; это единственное число свидетельствовало о богатстве, а материал— о желании его защитить. Пластинки с выгравированными именами заставляли его продолжать восхождение. Лестница закончилась пять пролетов спустя, перед очередной металлической дверью. Он позвонил, и через несколько мгновений его встретила женщина, с которой он беседовал в театре вчерашним вечером— вдова маэстро.
Он пожал протянутую руку, пробормотав «ре>rmesso», и прошел в квартиру.
Если женщина и спала прошлой ночью, то по ней этого не скажешь. Полное отсутствие косметики лишь подчеркивало бледность ее лица и темные круги под глазами. Но, несмотря на изможденный вид, в ее облике сквозила необыкновенная красота. Подобные скулы— залог того, что черты долго не обрюзгнут, а линия носа столь совершенна, что люди еще много лет будут оборачиваться, чтобы еще раз взглянуть на этот безупречный профиль.
— Я комиссар Брунетти. Мы уже беседовали вчера вечером.
— Да, я помню, — ответила она. — Пойдемте.
Она повела его по коридору в просторный кабинет. В углу был камин, где догорал огонь. Перед камином располагались два кресла, разделенные столиком. Указав ему на одно из кресел, она села в другое. На столике в переполненной пепельнице дотлевала сигарета. В широком окне за спиной женщины теснились плоские крыши цвета охры. По стенам висели картины из тех, что его дети именовали «натуралкой».
— Не желаете выпить, Dottore Брунетти? Или, может быть, чаю? — Казалось, женщина механически повторяет фразы из учебника итальянского языка, но примечательно, что к нему она обратилась как положено.
— Прошу вас, синьора, не беспокойтесь, — ответил он со всей учтивостью.
— Два ваших полицейских уже были сегодня утром здесь. И унесли некоторые вещи. — Было заметно, что ее знания итальянского недостаточно, чтобы правильно назвать эти вещи.
— Может быть, лучше нам продолжить разговор по-английски? — спросил он уже на этом языке.
— О да! — Она впервые улыбнулась— легкий намек на истинные масштабы ее красоты. — Так мне будет гораздо проще. — Ее сведенные горем черты словно смягчились. Даже телу ее, казалось, стало легче оттого, что языковой барьер устранен. — Я бывала тут всего несколько раз, в Венеции — и мне страшно неловко, что я так плохо знаю итальянский.
В иных обстоятельствах он бы стал горячо отрицать это, всячески нахваливая ее способности к языкам. Но на сей раз он сказал только:
— Понимаю, синьора, как это для вас тяжело, и хотел бы выразить свои соболезнования вам и вашей семье, — Ну почему слова, которыми мы отвечаем на чью-то смерть, всегда так неуместны, так вопиюще фальшивы? — Это был великий музыкант, и мировое искусство понесло невосполнимую утрату. Но не сомневаюсь, ваша потеря несоизмеримо огромней. — А это прозвучало выспренне и искусственно, но лучше он выразиться не сумел.
Возле пепельницы громоздилась стопка телеграмм — некоторые вскрыты, некоторые нет. Стало быть, синьоре приходится слушать подобное с самого утра, — однако она и виду не подала, «спасибо» — и все. Сунула руку в карман джемпера, достала пачку сигарет и уже вытащив одну и, поднеся к губам, заметила другую, все еще дымящуюся в пепельнице. Отбросив в сторону и пачку, и новую сигарету, она взяла ту, что лежала в пепельнице, — глубоко затянулась, задержав дыхание, и с видимым отвращением выдохнула.
— Да, миру музыки будет его не хватать, — проговорила она и, прежде чем он успел заметить странность этой фразы, добавила: — И нам тоже. — Хотя на сигарете успел нагореть какой-то миллиметр пепла, она щелчком стряхнула его в пепельницу, затем подалась вперед и принялась вращательным движением счищать пепел с краев, словно затачивая в точилке карандаш.
Он нащупал в кармане записную книжку, достал и раскрыл на странице, где набросал для себя списочек книг, которые собирался прочесть. Еще вчера вечером он отметил, что красота этой женщины почти совершенна, а под определенным углом и при должном освещении исчезает и последнее «почти». И сквозь пелену усталости, затуманившей ее лицо, эта красота сквозила со всей очевидностью, — голубые, широко поставленные глаза и белокурые от природы волосы, которые сегодня просто зачесаны назад и тяжелым узлом закреплены на затылке.
— Вы знаете, чем его убили? — спросила она.
— Я побеседовал утром с судмедэкспертом. Это цианистый калий. Он был в кофе.
— Значит, все произошло быстро. Хоть это хорошо.
— Да, — согласился он. — Почти мгновенно. — Он что-то черкнул в книжке, затем спросил: — Вы что, знаете этот яд?
Она стрельнула глазами.
— Не больше чем любой другой врач. Он щелчком перелистнул страницу.
— Судмедэксперт утверждает, его не так просто раздобыть, этот самый цианистый калий, — соврал он. И поскольку на это она не сказала ничего, он спросил снова: — А как вам показался ваш муж вчера вечером, синьора? Не было в его поведении чего-то странного или особенного?
Она продолжала обтирать сигарету о край пепельницы.
— Нет, по-моему, он был такой же, как всегда.
— А какой именно, позвольте спросить?
— Немного напряженный, замкнутый. Он предпочитал ни с кем не разговаривать ни перед представлением, ни в антрактах. Старался, чтобы ничто его не отвлекало.
Брунетти воспринял это как должное.
— Может быть, вчера вечером он нервничал чуть больше, чем обычно?
Она помолчала, обдумывая его вопрос.
— Нет, я бы не сказала. Мы пришли к театру часов в семь, — это ведь очень близко.
Он кивнул,
— Я пошла на свое место в зале, хотя было еще рано. Капельдинеры часто видели меня на репетициях и спокойно пропустили. Хельмут пошел за кулисы— переодеться и просмотреть партитуру.
— Вы меня извините, синьора, но, кажется, в какой-то газете я читал, что ваш муж славился умением дирижировать без партитуры?
Она улыбнулась:
— О да, это он умел. Но она всегда лежала у него в гримерке, и он ее просматривал перед спектаклем и в антрактах.
— Так, значит, из-за этого он и не любил ни с кем разговаривать в антрактах?
— Да.
— Вы сказали, что вчера вечером зашли к нему за кулисы поговорить…
Она промолчала, тогда он спросил:
— Это что — дело обычное?
— Нет. Как я уже говорила вам, во время спектакля он предпочитал ни с кем не общаться. Говорил, что это мешает ему сосредоточиться. Но вчера вечером он попросил меня зайти к нему после второго действия.
— С вами рядом кто-нибудь был, когда он попросил вас об этом?
— То есть— был ли свидетель, что он попросил меня об этом? — В ее голосе послышались металлические нотки.
Брунетти кивнул.
— Нет, Dottore Брунетти, не было у меня никакого свидетеля. Но сама я тогда очень удивилась.
— Почему?
— Потому что Хельмут редко делал что-то… Не знаю, как это сказать… Что-то необычное. Что-то, что выбивалось бы из его ежедневного распорядка. Поэтому я и удивилась, когда он попросил меня зайти к нему во время спектакля.