Брунетти вместе с большей частью обитателей города навещал остров только в августе, на Реденторе— праздник Искупления, установленный в честь прекращения чумного поветрия 1576 года. На два дня понтонный мост соединял Джудекку с остальной частью города и позволял верующим пройти через воды к церкви Христа Искупителя, дабы там принести благодарение за очередное вмешательство высших сил, которые и в самом деле довольно часто спасали или, по крайней мере, щадили город.
Пока катер восьмого маршрута шлепал по водной зыби, он стоял на палубе, глядя вдаль, на промышленный ад Маргеры, где трубы извергали густые клубы дыма. Этот дым постепенно подберется к лагуне, чтобы разъесть нежно-белый истрийский мрамор старой Венеции. Он думал, какое вмешательство свыше способно спасти город от нефтяной пленки, этой современной чумы, поразившей воды лагуны и уже уничтожившей миллионы крабов — теперь они остались только в его детских страшных снах. Какому Искупителю под силу прийти и защитить город от этой зеленоватой дымной пелены, медленно, но верно превращающей мрамор в невесомую пористую меренгу? Маловер Брунетти, во всяком случае, спасения не чаял — ни от Бога, ни от человека.
Он сошел на причале у церкви Циттеле, свернул налево и пошел вдоль воды, ища вход в Корте-Моска. Позади, на том берегу, остался город, мерцающий в неярком зимнем солнце. Миновав церковь, закрытую ради пополуденной сиесты Господней, он обнаружил совсем рядом похожий на туннель вход во внутренний дворик. Там, внутри, диковатого вида кошка терзала какой-то комочек перьев. Заслышав его шаги, кошка шмыгнула под розовый куст, волоча с собой добычу. В глубине двора виднелась покоробившаяся деревянная дверь. Он направился туда, по пути отдирая от брюк приставшую колючку, сперва слегка постучал, потом забарабанил в дверь.
Спустя несколько минут дверь приоткрыли на ширину ладони, и в щель выглянула пара глаз. Он объяснил, что ищет синьору Сантину. Глаза сперва разглядывали его, потом забегали в некотором замешательстве, потом чуть отпрянули назад во тьму. Уважая возрастные слабости, он повторил свой вопрос, на сей раз громко, чуть не крича. В ответ пониже глаз отверзлась некая дырка, и мужской голос сообщил, что синьора живет там, напротив, на той стороне садика.
Брунетти обернулся и окинул взглядом садик. У самого входа, почти скрытая кучей гниющей травы и сучьев, была еще одна низенькая дверь. Он повернулся, чтобы поблагодарить, но в этот момент дверь захлопнулась прямо перед его носом. Он осторожно перешел двор и постучался в другую дверь.
На этот раз ждать пришлось еще дольше. Когда дверь приоткрылась, в щели показалась пара глаз в точности на той же высоте, как и предыдущая, так что комиссар даже удивился, как это существо ухитрилось так быстро перебежать из одного крыла здания в другое. Но присмотревшись, он заметил, что эти глаза— светлее, а лицо явно женское, при том что точно так же иссечено морщинами и выражение у него такое же холодно-настороженное.
— Да? — спросила женщина, взглядывая на него, маленькая, замотанная во множество кофт и шалей. Из-под самой нижней юбки торчало еще что-то, оказавшееся подолом фланелевой ночной сорочки. На ногах у нее были толстые войлочные тапочки, вроде тех, какие носила его бабушка. Наряд довершало накинутое на плечи мужское пальто.
— Синьора Сантина?
— Что вам угодно? — Голос оказался высокий и старчески надтреснутый, даже не верилось, что когда-то он был голосом одной из лучших певиц предвоенной эпохи. Теперь же в нем слышалось лишь глубокое недоверие к властям, инстинктивно питаемое всеми итальянцами, в особенности старшим поколением. Это недоверие уже научило его как можно дольше помалкивать насчет того, кто он такой.
— Синьора, — произнес он, наклонившись, четким и внятным голосом. — Я бы хотел поговорить с вами о маэстро Хельмуте Веллауэре.
По ее лицу было не понять, знает она о его смерти или нет.
— Незачем кричать на меня. Я не глухая. Кто вы такой? Очередной журналист?
— Нет, синьора. Но я хотел бы побеседовать с вами о маэстро, — Он подбирал слова с крайней осторожностью, решив любой ценой добиться своего. — Я знаю, вы с ним выступали. В дни вашей славы.
При этих словах она подняла на него глаза, и в них мелькнуло что-то похожее на снисходительность. Она разглядывала его, пытаясь высмотреть под безликим синим галстуком сердце музыканта.
— Да, я с ним пела. Только это было очень давно.
— О да, синьора, я знаю. Но для меня было бы огромной честью, если бы вы согласились рассказать о вашем творческом пути.
— О той части пути, которая проходила рядом с маэстро? — Все, она уже раскусила, что он за птица, — Вы ведь из полиции, правда? — словно даже не поняла, а учуяла, как зверек. И, поддернув полы пальто, скрестила руки на груди.
— Да, синьора, но при этом я всегда был вашим поклонником.
— Тогда почему я не видела вас тут раньше? Лжец. — Она не сердилась, просто констатировала факт, — Но я согласна с вами поговорить. Иначе вы заявитесь с ордером. — Она резко повернулась и шагнула в темноту. — Пошли, пошли. Топить весь двор мне не по карману.
Он шагнул за ней следом, и тотчас же его охватила погребная сырость. Ему показалось— может, по контрасту с солнечным двориком, — что тут, в помещении, куда холоднее, чем на улице. Прошмыгнув позади него, она захлопнула дверь, отсекая от него свет и последние воспоминания о тепле. Потом подтолкнула ногой толстую тряпку, прикрывающую щель под дверью. Потом задвинула засовы. А потом еще и повернула ключ на два оборота — мало ли что полиция в доме.
— Сюда, — буркнула она и двинулась по длинному коридору. Брунетти пришлось подождать, пока глаза привыкнут к темноте, прежде чем последовать за ней по этому промозглому туннелю в тесную темную кухоньку с доисторическим керогазом посредине. В горелке поблескивали микроскопические огоньки; вплотную к нему было пододвинуто массивное кресло, на котором было примерно столько же пледов и одеял, сколько на его хозяйке — кофт и шалей.
— Вы ведь кофе хотите, — предположила она, закрывая кухонную дверь, и подоткнула ногой скатанные трубкой половики обратно к щербатому порогу.
— Был бы крайне признателен, синьора.
Она указала ему на кресло с высокой спинкой напротив собственного, и, садясь, Врунетти, на свое счастье, успел заметить, что плетенное из лозы сиденье не то протерто, не то прогрызено во многих местах. Кое-как примостясь на нем, он потихоньку огляделся. Повсюду виднелись приметы самой отчаянной бедности: цементная раковина с единственным краном, при отсутствии всяких признаков как холодильника, так и плиты, пятна плесени на стенах. Нищета витала в зловонном воздухе, говоря носу больше, чем глазу: тут здорово пованивало канализацией, что было не редкостью на первых этажах многих венецианских домов, пахло сыром и салями, хранящимися прямо на кухонном столе, а от одеял и пледов на старухином кресле крепко тянуло нестираным отсыревшим тряпьем.
Движениями, скованными старостью и теснотой, она перелила кофе из кофеварки в низкую кастрюльку и, приковыляв к керогазу, водрузила кастрюльку на горелку. Потом так нее медленно прошлепала по цементному полу обратно к кухонному столику, откуда принесла две щербатые чашки и поставила на столик возле своего кресла. И снова пошла — на этот раз за маленькой хрустальной сахарницей, в центре которой застыла горка окаменевшего сахарного песку. Сунув палец в кастрюльку и проверив температуру, хозяйка разлила ее содержимое в обе чашки и одну резко пихнула Брунетти. Потом облизала палец.
Она наклонилась расправить тряпье на своем кресле и наконец с облегчением, с каким усталый человек ложится спать, опустилась на сиденье. И висящие на спинке кресла одеяла и пледы сами собой, как дрессированные, скользнули ей на плечи.
Она ощупью потянулась за чашкой, и стало видно, что руки у нее шишковатые, изуродованные артритом до такой степени, что левая превратилась в какой-то крюк с отходящим от него большим пальцем. Он понял, что этой же болезнью объясняется ее медлительность. И, ощущая подбирающийся со всех сторон промозглый холод, думал, каково бедняге жить в такой квартире.