– Мэри уже знает? – спросила она.
– Нет. Хочешь сама ей рассказать? – сказал он. Ее удивило, что он спрашивает ее мнения, а не просто указывает, как надо сделать.
Янг с улыбкой кивнула, неуверенно, но счастливо, как невеста накануне свадьбы.
– Отдыхай. Пойду все ей расскажу, – проходя мимо, она положила руку ему на плечо. Вместо того, чтобы отъехать в сторону, Пак положил свою руку поверх. Их руки соединились. Они вместе, едины.
Янг смаковала легкость, которая бурлила в ней, как наполненные гелием шарики. Ничего испортить не могла даже грусть Мэри, явно проступавшая в том, как она ссутулилась, стоя перед ангаром, смотрела на развалины и тихо плакала. Если уж на то пошло, слезы Мэри еще сильнее воодушевили ее. После взрыва характер Мэри изменился, из горячей болтливой девочки она превратилась в замкнутую и безмолвную. Доктора диагностировали у Мэри посттравматическое стрессовое расстройство (ПТСР, как они говорили. Эти американцы так любят все сокращать, им так важно сэкономить даже несколько секунд), и говорили, что отказ обсуждать тот день – типичное проявление ПТСР. Она и на суд не хотела приходить, но врачи сказали, что показания других могут повлиять на ее память. И Янг не могла не согласиться, сегодня явно что-то отпустило. Мэри сосредоточенно слушала показания Мэтта, желая узнать малейшие детали того дня: о демонстрантах, задержках, перебоях с электричеством, обо всем, что она сама пропустила, потому что провела весь день на подготовительных курсах. А теперь она плакала. Настоящая эмоция, первое проявление чувств со дня взрыва.
Подойдя к Мэри, Янг осознала, что ее губы шевелятся, издавая едва слышимое бормотание.
– Так тихо… так тихо, – шептала Мэри будто загипнотизированная, словно какое-то медитативное заклинание. Когда Мэри очнулась от комы, она часто это повторяла, по-английски и по-корейски твердила, как тихо было перед взрывом. Врачи объяснили тогда, что жертвы часто фокусируются на впечатлениях от одного органа чувств, переживая их раз за разом, постоянно прокручивая эту единственную деталь в своей памяти.
– Жертв взрыва часто преследует грохот, – сказал он. – Так что не удивительно, что она сфокусировалась на звуковой противоположности того момента, на тишине.
Янг встала рядом с Мэри. Мэри не пошевелилась, не оторвала взгляда от обугленной субмарины, у нее все еще текли слезы.
– Я знаю, сегодня был тяжелый день, но я рада, что ты наконец можешь выплакаться, – произнесла Янг по-корейски и потянулась рукой к плечу Мэри.
Мэри отдернула плечо.
– Ты ничего не знаешь, – сказала она по-английски, захлебываясь от рыданий, и убежала в дом.
Такая реакция на мгновение обидела Янг, но потом она вспомнила, что такой ведь была настоящая, прежняя Мэри, которая плакала, кричала, убегала, все вместе. Забавно, как она тогда ненавидела все эти подростковые драмы, как ругалась на дочь и просила прекратить, а потом, когда Мэри перестала так бунтовать, она заскучала и теперь радовалась возвращению прежних качеств.
Она пошла следом за Мэри и отдернула черную душевую занавеску, отгораживавшую спальное место дочери. Занавеска была слишком тонкой, чтобы обеспечить Мэри (или Паку с Янг с другой стороны) личное пространство, и служила скорее символом, внешним проявлением желания подростка, чтобы ее оставили в покое.
Мэри лежала на матрасе, уткнувшись лицом в подушку. Янг села и погладила длинные черные волосы дочери.
– У меня хорошие новости, – сказала она, стараясь говорить как можно ласковее. – Скоро придут деньги по страховке, как только закончится суд. Скоро мы сможем переехать. Ты же всегда хотела увидеть Калифорнию. Можно подать документы в колледж туда и забыть все, что здесь случилось.
Мэри с трудом приподняла голову, как младенец, для которого голова еще слишком тяжелая, и обернулась к Янг. Следы от складок на подушке отпечатались на лице, глаза опухли и превратились в тонкие щелки.
– Как ты можешь об этом думать? Как ты можешь говорить о колледже и Калифорнии, когда Китт и Генри погибли?
Слова Мэри звучали как обвинение, но глаза были широко раскрыты, словно она дивилась способности Янг думать о чем-то таком обыденном и сама искала в себе силы делать так же.
– Знаю, это ужасно, все, что произошло. Но нам надо жить дальше. Думать о нашей семье, о твоем будущем, – объяснила Янг и легонько погладила Мэри по лбу.
Мэри опустила голову.
– Я не знала, как именно погиб Генри. Что его лицо… – Мэри закрыла глаза, слезы закапали на подушку.
Янг прилегла рядом с дочерью.
– Ну-ну, тише, все хорошо.
Она откинула волосы Мэри с глаз, провела пальцами по всей длине, как делала каждый вечер в Корее. Как же она скучала! Янг многое ненавидела в их американской жизни – четыре года «гусиной» жизни врозь; работу с шести утра до полуночи семь дней в неделю, которой, как выяснилось уже после переезда в Балтимор, ожидала от нее принявшая их семья; необходимость оставаться, по сути, узником, запертым за пуленепробиваемой стеной. Но больше всего она тосковала по близости с дочерью. Четыре года она ее почти не видела. Когда Янг приходила домой, Мэри уже спала, когда уходила – еще не просыпалась. Поначалу Мэри заходила в магазин по выходным, но и тогда она в основном жаловалась, как ненавидит школу, какие там жестокие дети, как она никого не понимает, как скучает по отцу и друзьям, и так без конца. Потом пришла злость, Мэри кричала и обвиняла Янг, что та бросила дочь, оставила ее сиротой в чужой стране. А потом, под конец, началось самое ужасное – немое игнорирование. Ни криков, ни мольбы, ни взгляда.