Но она ее слышала. Вернувшись домой, мама всегда заходила в комнату дочери, перешагивая через кучку грязной одежды, чтобы поправить одеяло, поцеловать, иногда просто посидеть на краешке кровати, проводя пальцами по волосам Мэри, как она делала в Корее. Мэри обычно еще не спала, лежала и представляла себе, как в мать попадает пуля в тот момент, когда она глубокой ночью выходит из-за пуленепробиваемого стекла. Такое было возможно, из-за этого она отказывалась брать Мэри с собой в магазин. Заслышав, как мать крадется на цыпочках по коридору, она испытывала смесь облегчения и злости. Она не хотела разговаривать, поэтому притворялась спящей. Лежала тихо с крепко закрытыми глазами, стараясь замедлить и успокоить сердцебиение, мечтая продлить момент, вернуть на место матери Ум-му, вспомнить свою любовь к ней.
Это было пять лет назад, до того, как Кэнги вернулись и мама снова стала ночевать в магазине. До того, как Мэри в совершенстве заговорила по-английски и ее перестали дразнить. До того, как папа переехал в Америку и перевез их в новое место, где она опять почувствовала себя чужой, где ее спрашивали, откуда она, а когда она отвечала, что из Балтимора, переспрашивали: «Нет, откуда ты на самом деле?». До сигарет и Мэтта. До взрыва.
И вот все повторяется. Мама проводит пальцами по ее волосам, а Мэри притворяется спящей. В дремотном тумане Мэри казалось, что они вернулись в Балтимор, и она гадала, а знала ли мама тогда, что она не спала, что она ждала возвращения Ум-мы?
– Ю-бу, ужин остынет, – услышала Мэри голос папы, разорвавший момент.
– Да-да, уже иду, – ответила мама и нежно потрясла ее со словами – Мэри, обед готов. Выходи поскорее, ладно?
Мэри мигнула и что-то промычала, словно только просыпаясь. Она подождала, пока мама вышла и задернула за собой штору, потом медленно села, вспоминая, где она, впитывая окружающую обстановку. Это Бухта Чудес, а не Балтимор, и не Корея. Мэтт. Пожар. Суд. Генри и Китт погибли.
Мгновенно на нее нахлынули картинки обугленной головы Генри, горящей груди Китт, и глаза наполнились горячими слезами. Весь год Мэри старалась не думать о них, о той ночи, но сегодня она услышала о последних моментах их жизни и представила себе их боль. Теперь ей казалось, что эти видения – как иголки, которые вшили ей в мозг. Стоило пошевелиться, и они кололи ее, вызывая раскаленные вспышки взрывов позади глазных яблок, и ей хотелось ослабить давление, открыть рот и закричать.
Рядом с матрасом она заметила газету, которую принесла из суда. Утренняя газета с заголовком «Судебное заседание по делу о “мамином сокровище” начинается сегодня» На фотографии Элизабет, ошеломленно улыбаясь и склонив голову, смотрит на Генри, словно не может поверить, насколько сильно она любила сына. Так она всегда выглядела и на сеансах ГБО: прижимала Генри к себе, приглаживала ему волосы, читала вместе с ним. Это напомнило Мэри ее Ум-му в Корее, ей больно было видеть привязанность этой мамы к своему сыну.
Конечно, все это игра на публику. Иначе быть не может. Пока Мэтт давал показания, рассказывал, как Генри сгорел заживо, ни один мускул не дрогнул у нее на лице, она не заплакала, не выбежала из зала. Ни одна мать, хоть капельку любившая своего ребенка, не смогла бы так.
Мэри еще раз посмотрела на фотографию, на женщину, которая все прошлое лето притворялась, будто любит сына, и одновременно втайне планировала его убийство, на эту социопатку, которая поднесла сигарету почти вплотную к шлангу с кислородом, зная, что кислородный вентиль открыт и ее сын внутри. Бедняга Генри, такой был красивый мальчик, с тонкими волосами, еще молочными зубами, и весь объятый…
Нет. Она зажмурилась и замотала головой изо всех сил, пока шея не заболела и комната не закружилась, а мир вокруг закачался из стороны в сторону и сверху вниз. Когда голова уже почти отваливалась, она не смогла больше сидеть и упала на матрас, уткнувшись лицом в подушку. Хлопковая ткань впитывала ее слезы.
Элизабет Уорд
Впервые она намеренно причинила боль сыну шесть лет назад, Генри тогда было три. Они только что переехали в новый дом, вне Вашингтона. Типовой домик, милый, если бы он стоял один, но дурацкий среди таких же типовых домов с крошечными полосками газона между ними. Элизабет не была в восторге от пригорода, но ее тогдашний муж, Виктор, выступил против жизни как в городе («Слишком шумно!»), так и в деревне («Слишком далеко!»), и объявил, что этот дом (рядом с двумя аэропортами и тремя детскими садами при хороших школах) просто идеален.
В первую неделю их соседка устроила вечеринку для всех соседей. Когда Элизабет пришла вместе с Генри, остальные дети увлеченно катались на палках-лошадках, паровозике «Томас», машинках из «Тачек». Они носились по напоминающему пещеру подвалу и вопили (от радости, страха или боли, этого она не могла сказать). Родители набились в угол за барную стенку, отделенную от остального пространства воротами, неприступными для детей, и напоминали зверей в клетках в зоопарке, все пили вино и наклонялись друг к другу, чтобы перекричать гвалт.