— Это тебе, кожемяка, бля, не лаптем хлебать! Вот пива-то с князя придется! Вот поблюю, бля, от души! Во-ох…
Стрела пробила хрящ и прошла через мякоть горла. Кузьмич, уронив сулицу, схватился за оперение, упал на колени. На губах его забулькала красноватая пена…
Предательски дрожат колени…
Побелели от напряжения костяшки пальцев на рукоятке сабли…
Гридники молчат. Тревожно отфыркиваются кони, и трепещут от ветра полотнища стягов.
Спаса Нерукотворного придерживает белобрысый поющий мальчик. Он в белой церковной одежде, чуть испачканной на плече глиняными брызгами, теперь подсохшими. Летят ввысь бас Геннадия и ангельские тенора, чуть надтреснутые от страха. Мягкие детские челки шевелит ветер.
Слева и сзади за убранным ячменным полем, будто бы вытканная, плоская полоска бора. И от бора, вдруг видит князь, стремительно летит гонец — без шапки, избивая плетью коня. Горячий толчок надежды ударяет в сердце, и с этим, на полмгновения после него, вырываются, обогнув ближнюю — залитую кровью! — рощу, степные низкие кони с пригнувшимися фигурками всадников. И тут же перед ними летит-долетает счастливый, победный крик орды.
Князь стоит чуть впереди гридников. По обе стороны от него, прикрывая, дюжина лучших дворян, вооруженных короткими пищалями. Этих пищалей князь еще в деле не видел, а жаль, думает князь, так и не успел устроить огненный полк.
Последняя сотня срывается вперед, разбивая лужи. И уже не услышать князю гонца в шуме сближающихся конниц, боясь, что гонец не успеет сказать, что свалит его ордынская стрела. Он машет руками и в последнее мгновение перед сабельным ударом угадывает, кажется, князь по губам в несвязном крике гонца: „Кя-а-а-ра-а-а… жди-и!“ — угадывает родное и спасительное».
Я отбрасываю книгу с раздражением — конец оторван и теперь уже не узнаешь, чем закончилось дело. Кто или что спасло. Да и что толку от непрочитанного конца! Все это выдумка, а быль — триста лет резала степь, трахала русских баб; мешалась степь с лесом. И теперь мы имеем то, что имеем. Имеем ордынские нравы от пивной до Кремля. До революции верхний слой Империи по крови был более западный, чем восточный. Правящая династия — немецкая. Многие княжеские фамилии имели в корнях своих родословных берез-осин норманнские корни. Имелись семьи и аристократически монгольского происхождения, но аристократия, она и у зулусов аристократия… Верхний слой империи срезали революция и гражданская война. И начали править не коммунисты — о, идеи! идеи не могут быть плохими; плохих результатов добиваются плохие люди! — а новые ордынцы, сотники, быдло, не аристократы, а всякая рвань; и теперь правят…
Произнеся эти мысленные «филиппики», я успокоился по двум причинам. Меня еще покачивало с похмелья — это первое; второе же — проблемы власти имели, конечно, ко мне прямое отношение, но к каким бы выводам я ни пришел — выводы не могли мне спасти жизнь. А жить я хотел. Странно! Но хотел. Я не знал, как мне жить, но хотел еще раз попробовать.
В комнату вошла Марина и легла рядом. Она коснулась пальцами моего лица. От ее теплого и влажного дыхания стало щекотно.
— Ну что ты, Сашенька, что?
— Все в порядке. Это сюрреализм.
— Это не сюрреализм. Посмотри на меня.
Я посмотрел и ничего нового не увидел. Она, как и вчера, нравилась мне.
— Мы скоро уедем отсюда. Коля достанет денег. Мы поживем в Швейцарии на курорте, а после как-нибудь пробьемся в Россию. Мама и ребенок. Я этого хочу. И я не хочу терять тебя.
— Елку жалко. — Я положил ладонь ей на лоб, провел по волосам. — У тебя температура, — сказал. — Ты заболела не вовремя.
— Это не температура, — ответила Марина, засыпая. — То есть это нервная лихорадка. Я так за вас боюсь. За вас за всех. Это пройдет…
— Какая такая Франция? Просто это такой сон.
— Сашенька, как ты себе представляешь старость? — Марина уже спала и продолжала говорить во сне.
— Она наступила уже. Такая боевая старость.
— Нет, настоящая старость.
— Нет никакой старости. Нет ни фига.
Марина спала, а я охранял ее сон. Со двора доносился равномерный звук — это Сергей-Есенин, несмотря на запрет, отпиливал дощечки для православного креста.