Выбрать главу

Я могу — хочу убить его. Но я не могу и не хочу убить свою биографию. Описание своего био.

Гусаков палит как ненормальный, а тем временем озверевший дедушка Пьер выскакивает с другой стороны стола и пуляет в ответ.

Кипяток на плечо! Горячий кипяток обжигает, блин!

Дедушка Пьер попадает мне в левую руку, а Гусаков мажет.

Больно, но поворачиваюсь. Быстро.

Не хотел бы я иметь такого дедушку.

Спускаю курок — и дедушка покойник.

Дырка от бублика у дедушки в башке. Не помогли ему адмиральские бакенбарды.

А Красавчик-Корсиканец превратился в мрамор, окаменел от страха, охренел. Хватит с него и охренен-окаменения. Мы отступаем к дверям. Груда тут кровавая, а не Новый год. «Жопа Новый год», а не «В лесу родилась елочка…»

— В исступлении страсти очень часто свершаются несправедливости, ибо люди в опьянении этой страсти теряют разум; но, когда опьянение минует, разум возвращается к нам, и это, на мой взгляд, единственная причина, способствующая существованию человеческого общества, — говорит Учитель, а я спрашиваю:

— А зачем способствовать такому?

Вольтер не слышит и продолжает бормотать свое:

— Мы не можем не считать очень несправедливым и поступок человека, в гневе убивающего другого…

…Каблуки стучат обратно. Почему это их слышно, когда во дворе такой грохот? Дворецкие скачут, высунув языки. Целимся с Колей им в языки — и нет больше дворецких. Нет господ, нет и слуг. «Когда Адам пахал землю, а Ева пряла свою пряжу, кто тогда был господином?»

Коридор под ногами и персидский ковер. И тут только я прикладываюсь к левому плечу и вижу красное.

— Держись, — говорит Коля.

Мы бежим вниз по лестнице. Опять пахнет кухней. Возле стеклянных дверей я падаю почему-то. Коля поднимает меня.

— Держись, старлей, — повторяет он.

Я держусь. Держусь за левое плечо, из которого течет, в котором булькает. Красное на красном. Супрематизм называется. Кровь на шубейке.

Стеклянная дверь заперта. Коля всаживает пулю и меняет обойму. Наган у него будь здоров! Стекла сыплются, и мы шагаем по стеклам. Во дворе двое охранников. Они мечутся. Они не знают. Бежать им сражаться в саду, или просто бежать на хер, или в нас целиться. Они решают целиться. А мы их, не целясь, кокошим. И тут…

И тут ворота разлетаются в хлам — это Есенин таранит их автобусом. Недоукокошенные охранники лупят по автобусу, а мы доукокошиваем охранников. Они — покойники. Мы — нет еще. Мы — в автобус. Коля — прыгает, я — падаю. Там за рулем Есенин, кровавый, еще бодро шевелится.

— Держитесь! — орет мсье Коля.

Мы с Есениным держимся друг за друга и затыкаем, как можем, дырки в наших био; так биография может и закончиться, зараза!

Потом — едем. Крутим, вертим, петляем по улочкам. Стекла в автобусе выбиты.

— Терпите, братцы! — орет Коля.

Мы терпим и почему-то молимся.

Коля тормозит в тупичке неподалеку от реки.

— Только через мост. И там — чуток. Терпите! — кричит он.

И затягивает у Есенина на груди полотенце. «Откуда полотенце?» Набрасывает Есенину на плечи плащ. Есенин теперь не кровавый.

— А мне не надо, — говорю я. — У меня шуба маскировочная.

— Дойдешь, старлей? — беспокоится Коля.

— Дойду, брат, — отвечаю я, и мы выбираемся из автобуса.

Набережная впереди и мост. Стоим под светофором и ждем зеленого. Идем по зеленому, а навстречу дети.

— Папа Ноэль! У э тю, Папа Ноэль? — кричат радостно, и я делаю им в ответ веселую рожу.

Рожа у меня веселая, а плечо — нет. Ошпаренное плечо, в нем боль стучит.

Мы с Есениным повисаем на Гусакове и почти ползем по мосту, над которым небо, словно испуганное, отпрянуло в бесконечность, а под мостом, будто пьяная, катится желтая река; и город вокруг вдруг распахивается, такой серо-желтый и уютный, красивый, черт его возьми, Париж!

Нас сейчас заметут, или застрелят, или утопят в реке, или мы сами утопимся… Сирены воют за спиной. Но у меня лимонка в кармане, и мы всех взорвем. Но — нет, нас не повяжут.

Цокот, цокот, цокот — захватывает тотальный степной перестук. С той стороны на набережную вылетает первая сотня на низких злых конях и летит вдоль, сворачивает в улицу. И мы сползаем с моста, тащимся за сотней по улице, в конце которой торчит средневековая громада Нотр-Дама. А вокруг нас паника и мечутся японцы с картами. Они преображаются. Они не японцы. Они — монголы. Они вливаются новыми сотнями в улицы и просачиваются переулками. Они на конях, одетые в полушубки мехом наружу и в шапки, прошитые медными полосками. Они пахнут кумысом и пылью просторов. Наконец-то они доскакали сюда к последнему морю; долго же вы тащились, братцы!