Выбрать главу

— Помочь, Вань? — спросил я, заглядывая в душевую.

— Тут, мать-перемать! Дел-то, перемать-мать!

— Ясно. Вас-то сюда пускают кости парить?

— Хрен, мать-перемать, пускают, мать-перемать! Тут такие тачки и бляди!

— Ясно. Я покурю пока.

— Кури, мать-перемать! Пять минут, перемать-мать!

В бассейнах на окнах стояли решетки. Парилка представляла собой склеп. Входная дверь — глухой номер. Я прошел в кладовку и обнаружил в ней крашеную, забитую на гвозди дверищу. Ваня слышно матерился, значит, работал. Толкнул дверь — мертво. Поискал хоть что-нибудь — нашел в углу килограммовую гантелину. Стал ею сбивать загнутые гвозди, державшие дверь. Чуть двинулись и встали. Нашел столовый нож и загнал его лезвие под гвоздь. Стал стучать гантелиной. Гвоздь отошел чуть-чуть. Лезвие лопнуло. Это не арабская сталь. Ваня перестал материться. Я быстро вышел, сел в холле в кресло и достал сигареты.

— Надо смеситель менять, а то жопы ошпарят, — сказал Ваня. — До завтра продержится и хорош!

Связка с ключами лежала на столе. Я взял связку и сказал:

— Тогда рванули? Я закрою. Ты инструменты тащи, а я и свет вырублю.

Он подождал меня на улице, пока я возился с замками. Его уже пошатывало от дармовой водки. Мы вернулись в первый двор, и, когда подходили к котельной, я сказал:

— Он же пива не купит! Я ему денег на пиво не дал! На соседнем углу из ящиков «Балтику» продают. Может, еще не кончилась. Возьму-ка пива пяток.

— Только не пропадай, — согласно заулыбался «сам народ» Ваня. — Деньги, конечно, твои, но мы ждать не станем.

Я вернулся во второй двор и успел все сделать за десять минут. Дверь из кладовки выходила в колодец-тупичок. Стенами тупичка являлись церковь и спина уродца-котельной. Вернувшись с пивом, я посидел еще часок с новыми знакомыми. Иногда выходил блевать алкоголем, но он все равно впитывался, хотя и меньше. Мы обсудили все что можно — футбол, преступность, Шумейко с Руцким, монархизм, Окуджаву, Ростроповича и жену его стерву, вспомнив, что у Сахарова тоже стерва, по линии жен мы с ними равны, обсудили мы пидеров — все пидеры! — и лесбиянок, интересно — как это они делают?

— Вот встанет Кировский завод, — говорил Ваня. — Каждый возьмет по дубине, и через полчаса всех бандитов не будет.

— Дурак ты, Ваня! — говорил толстяк. — Бандиты власти нужны! Вот в Сальвадоре есть «эскадроны смерти», а в Гаити — «тонтон-макуты». Узнают, например, что сидит тут какой-то ванек и пиздит. Не милиция тебя грохнет, а бандиты. А милиция прикроет. Понял?

— Кировский завод их всех за шестьсот секунд, — бубнил Ваня.

Я все-таки нашел повод уйти и нашел слова сожаления, обещая зайти завтра опохмелиться, и мое обещание толстый и Ваня встретили с восторгом.

…Мелкий горячий песок принимает форму тела, а солнце по-северному неуверенно печет. Сын топает на кривых ножках к воде и падает. Он не плачет. Жена волнуется. На ее голове платок, ладонь она держит козырьком над глазами и повторяет: «Я беспокоюсь. Знаешь, я беспокоюсь! Солнечного удара не будет?» Я встаю и беру панаму. Аккуратно надеваю ее сыну на голову, беру его на руки. Он кладет головку мне на плечо, и я захожу в воду. Комки тины. Камешки покалывают ступни. На горизонте небо совсем белое, а по заливу темными пригорками плывут форты. Долго вода по щиколотку. Когда она достигает колен, я поворачиваюсь. Жена все так же сидит на берегу с ладонью над глазами. За песчаным берегом, кривые от ветра, растут сосны. За соснами слышно шоссе. По нему крутят баранку. Из сосен выходит Никита. Я сразу узнаю его. Он машет рукой, и я машу ему в ответ. Жена оборачивается, встает и тоже машет. Мы все машем, и это мне кажется каким-то глупым, милым, молодым, непроходящим, счастливым, очень земным, честным без запятых, излишне русским, сумасшедшим по нелепости жестом.

Вначале был песок. И — пыль. И крики чаек. И — росток. Росток дождинки жадно пил. И рос — потом. Потом — неколкая хвоя. А крики чаек — те же. Упругость хвойная, своя. Сосновый стержень. Но согнут ствол в осенний шторм. Вопрос ствола — а дальше что? Обуреваемые ленью, лежали, дюны. Жил и рос На дюнах сгорбленный вопрос. Гигант сомнений. Я пил слова. Я жадно пил. А рос — потом. Вначале был песок. И — пыль. И был росток…

Так пел Никита. Мы вместе сочинили незатейливый двенадцатитактовый блюз, и Шелест даже умудрился придумать запоминающуюся мелодию. Сперва мы играли в тональности Е, но Никита сказал, что, когда он полезет голосом на октаву вверх, ему станет тяжело там управлять вибрато, и мы просто взяли да и транспонировали блюз в С, то есть в до мажор…

Срочно нужна жевательная резинка. В киоске беру упаковку американского говна, сую в рот и жую, жую, чтоб не пахло водкой. Думаю, что не пахнет, сажусь в «Москвич» и еду. Колеса бухают на трамвайных путях. Сперва солнце в небе, после тучи в небе — какая-то херня, а не лето. Тополиная метель замела к тому же. За трампарком имени Блохина этого пуха сугробы, хоть лыжи доставай. Иду по сугробам в глубь трущоб, и никто не отзывается на мои стуки. Ломлюсь еще раз и еще — у афганцев тишина. Матерюсь и еду на Пионерскую. У этой наркоманки ума хватит, если не хватит героина.

Она лежит, одетая в длинную, до лобка, Никитину футболку с американским бейсболистом на уимблдонских сиськах. Она глаза закатила от счастья и пускает пузыри… Спокойней надо, спокойней. Это раздражение — результат недовыблеванного алкоголя. С наркотиками так не играют — не девки. Или пей, или не пей…

— Что новенького? — спросила, поднимаясь на локтях. Ноги у нее, что правда — то правда, высший пилотаж. Бежать бы ей на этих ногах до горизонта.

— А что ты имеешь в виду? — ответил я вопросом на вопрос.

Надоело мне ее лицо. Нет мне до ее лица и ног никакого дела.

— Узнал что-нибудь новенького?

— Надо решать, что с тобой делать.

— О! Изнасилуй, а после убей.

— Ты мне и так дашь, когда очень понадобится. А убить тебя есть кому и без меня.

Она помрачнела, села на диван и сказала:

— Кайф ломаешь.

— Кайф ломаешь… Ты мне жизнь поломала. Еще надо?

Она мотает головой.

— Нет, — говорит. — Хватит пока. Я завязать попробую. Завтра. Или послезавтра. Ломаться хочу.

— Где?

— Здесь можно?

— Эту квартиру скоро вычислят. Ты что думаешь — я врач-нарколог? Или ты считаешь себя переходящим красным знаменем?

Она падает на диван и отворачивается к стене.

— Тебе в Лугу надо. Или где ты там живешь? Отец, мать. Они помогут. Я тебя, может, и отвезу, но мне тачка сейчас нужна будет.

Она не ответила, и слава Богу. Зазвонил телефон. Он звонил раз шесть, может. Ошибка? Неужели вычислили и убивать приедут, подумал я зло и с азартом. Они будут нас убивать, а мы их.

На кухне в холодильнике мерзли сосиски, и я съел две холодные. В ванну набрал воду и лег, стараясь успокоить нервы, возбужденные недостаточной для безумца дозой… Успокоился, заснул, проснулся в остывшей воде, пяткой крутанул кран горячей, лежал еще долго, пока не появилась ночь, хоть и белая. Как-то вытерся и оделся, курил. Юлия так и лежала лицом к стене. Я лег осторожно рядом и заснул до утра, а часов в одиннадцать растолкал Юлию и сказал, чтобы она поняла:

— Не выходить никуда. Не звонить. Не отвечать на звонки. Ясно?

— Ясно. — Она отвечала сонно и неприветливо.

— Будешь ломаться или как?

— Буду.

— Полежи в ванне. Набери горячей воды.

— Я знаю.

— Паспорт есть? Дай мне паспорт.

— Зачем тебе?

— Не бойся, отдам.

Она не боялась. Я доехал до афганского клуба. Пусто. Я заскочил к знакомому нотариусу на Черную речку и выписал доверенность Юлии на машину. Если не получится спасти себя, то хоть бы ее вытащить. Еще утром, пока Юлия спала, я сделал петли в пиджаке и был готов. Юлия сказала — раньше пяти никто не приедет. Оставалось время перекусить и купить водки для кочегаров. Я сделал крюк и проехал по Кирочной, чуть сбросив скорость возле своего дома. На улице было чисто, но в переулочке, ведущем к Троицкой церкви, стояли знакомые «Жигули».