Бежать нельзя — и не бегу. Нет, все-таки перелетаю улицы, наплевав на светофоры. Я кружил так с полчаса и вдруг обнаружил себя на той же улице всего в сотне метров от злополучной калитки. Несколько полицейских машин с сине-белыми огнями на крышах стояли у тротуара, и зеваки толпились тут же, а полицейские в коротких пальтишках и каких-то круглых с козырьками форменных шапках призывали публику разойтись.
Так и шел к саду. Но мозги мои еще не совсем с резьбы сорвались — я остановился, резко повернулся на чуть живых каблуках, вырулил на Сен-Мишель, порыл по бульвару вверх. В этой части Сен-Мишеля людей мало, и я был виден со всех сторон. Казалось, со всех сторон виден пистолет в кармане плаща. Только зачем я подобрал брошенное киллером оружие? Если оружие со мной, то убил, выходит, я. Но я не убивал. А если взял ствол, то для чего-то он был мне нужен. Или еще пригодится. Да, пригодится. Ведь у меня теперь в Париже ничего нет. Был Петр Алексеевич и сорок оставшихся франков. Теперь Петр Алексеевич покойник, а франков осталось всего двадцать восемь штук. Нет, еще есть номер с тараканом в отеле, оплаченный до завтрашнего вечера. Сумка есть в номере и две рубашки в сумке и джинсы. Вру, рубашка одна и свитер один. Лучше думать о тряпках, такие мысли не терзают.
Не терзаясь, я дошагал до Монпарнаса. Впереди башня. Говорят, Обсерватория. Хотя кто говорит?.. Все спешили по домам молча. Только маршал Ней вздымал бронзовую руку и поднимал в атаку, словно красный комиссар. Казалось, вот-вот закричит скульптурным ртом: «За Родину! За Жака Ширака!» На низеньком постаменте написано так, что даже я понял: «Ней — князь Московский». Князь Московский? Не понимаю. Я думал, что Юрий Долгорукий — князь Московский. Оказалось — Ней… Что-то у меня в связи с маршалом в голове вертится… На Нее треуголка, за Неем стеклянная терраса кафе. Одни кафе, один кофе в Париже, сплошная жрачка. Зайду туда и займусь мыслями. Что-то они у меня разошлись. Да и я хожу слишком много. Теперь понятно, почему говорят — сошел с ума…
Но я не сошел, а сел. В кафе за столиком на террасе. И стал искать сигареты. Пачку «Кэмела» нашел в нагрудном кармане и закурил, задымил назло атмосфере. Мне принесли кофе, и я успокоился. Жизнь проста, как дырка от бублика. В баре чашка кофе стоит пять франков, доллар, а за столиком с понтом и видом на темную улицу — двенадцать, два с половиной бакса. Мораль в этой басне проста, как мартышка и очки: жить хочешь — плати. Я и плачу. А кофе этот мне пофигу.
Слева от меня сидела пара. Что-то в их лицах было заинтересовывающее. У женщины были круглые коленки в черных чулках и богатая шубка, наброшенная небрежно на плечи. На красивом, еще не начавшем увядать лице читалось привычное неудовольствие. Ей, наверное, хотелось вечной юности, внимания и глубоких оргазмов в удобное время. Небритый для пущей важности рыхлый мужчина с острым взглядом что-то втолковывал женщине. Я машинально прислушался и узнал русскую речь. Можно было б и без речи догадаться. У всех русских разные, но одинаковые лица.
— Что ты капризничаешь? — Мужчина спрашивал не без усмешки. — Тут же Хемингуэй сочинял. А теперь мы сидим.
Женщина только пожала плечами и попросила у официанта шампанского.
И я вспомнил. Точно. Хемингуэй. Маршал Ней перед кафе. Буфет этот сраный называется «Клозери де Лиль». Да, тут американец сиживал. Мы с Никитой начитались как-то старика Хэма в десятом классе и попытались экспериментально напиться. Бутылки красного вина хватило нам, чтобы блевать до полуночи… Еще Хемингуэй писал, что Париж уже никогда не будет таким, как раньше. Он так писал в старости о молодости. Есть у старика книга «Праздник, который всегда с тобой». То есть праздник — это Париж. Вот и я в Париже. Какой такой у меня в нем праздник? У меня в Париже пистолет в кармане. На пистолете теперь трупак висит…
Стоп токинг, мсье. Все по порядку. Первым делом самолеты, а покойники потом…
Самолеты же мои обстоят следующим образом. Меня отправили в Париж после теста в Москве. Петр Алексеевич сказал, что тест несложный, но с моей помощью будет предотвращена отправка на счета швейцарских банков ста миллионов баксов. Петр Алексеевич сказал, что патриотизма еще никто не отменял, но теперь это слово немодно, даже опасно, произносящие его становятся неугодны режиму и теряют работу.
— И мы не станем более его произносить всуе. — На меня внимательно смотрели из-за линз большие серые глаза, а вокруг нас шумел сад. Ветер раскачивал ветви, и яблоки с веселым стуком падали на землю. Я поднял одно, вытер о рубаху и надкусил. Кисло-сладкая мякоть приятно наполнила рот. Я стал жевать, проглотил и не сказал ни слова.
Петр Алексеевич достал мундштук и портсигар, вставил сигарету в янтарную дырочку, чиркнул спичкой, та погасла, чиркнул еще, задымил. Снял очки и устало потер переносицу. Он близоруко посмотрел на меня и произнес:
— За это ты мне сразу и понравился. За молчаливость.
Я не молчалив вовсе. Просто нечего говорить. На следующий день я стоял на пятом этаже богатого дома с прохладной тихой лестницей и ждал возле окна, облокотившись о подоконник. Для отвода глаз у меня имелся чемоданчик с инструментами и удостоверение работника «Мосгаза».
Машина, серая и вовсе не последней модели «вольво», подъехала, как меня и предупреждали. Из нее вышел человечек незначительного роста и скрылся в парадной. Я услышал, как дернулся лифт и стал шумно спускаться. Когда лифт остановился на четвертом этаже, я уже стоял на лестничной площадке напротив с казенным ТТ и навинченным на ствол глушителем. Дверь открылась. Человечек увидел ствол, направленный ему прямо в лоб, но я не дал разглядывать, а просто спустил курок. Я и сам смотреть не стал. Просто положил пистолет на порог кабинки. Дверь закрылась и прищемила оружие. Теперь лифт ездить не сможет, а когда поедет, то пройдет нужное время…
Мы опять гуляли в саду, и я опять жевал яблоко.
— Сами в страну деньги не вернутся. Без тех миллиардов, которыми мы кормим западный мир, России не подняться никогда. Если Россия не поднимется, то будущий ядерный хаос просто прекратит жизнь на земле. Делая это… Нет, только стараясь делать это, мы фактически стараемся спасти их. Но суть капитализма, или рынка, так теперь говорят, — стремление к максимальной прибыли. То есть стремление к деньгам. То есть жадность. Один из смертных грехов! Жадность лишает ума. Поэтому Запад и безумен. Поэтому наш патриотизм есть патриотизм общечеловеческий. Но слишком много препятствий, слишком много жадных и глупых людей в самой России…
Я жевал яблоко и наслаждался. Петр Алексеевич вдруг замолчал и посмотрел на меня хмуро. На нем были летние брюки и рубаха навыпуск. В плотном, несколько расплывшемся торсе чувствовалась еще не закончившаяся сила.
— Что молчишь-то все время? — спросил он недовольно. — Молчишь и молчишь.
Я только пожал плечами и сказал:
— А вы меня никогда ни о чем и не спрашивали…
Женщина выпила уже два фужера шампанского, и щеки ее порозовели. Я думал о своем и невольно косился на соседний столик. Она тоже, так мне показалось, посматривает на меня. Красивая соседка склонилась к спутнику и постаралась сказать шепотом, но я услышал:
— Павел, это тоже русский там сидит. — На что небритый мужчина ответил с улыбкой:
— Только русские всех разглядывают. Не смотри ты так на людей в упор. Французы стесняются. Да и какая тебе разница? Ты что — мало русских видела?
— Насмотрелась. — Женщина подняла к лицу фужер и сделала глоток.