Выбрать главу

С их помощью я понял, почему русского узнаешь всегда. Мы смотрим в лицо, ловим взгляд, а западные люди всегда смотрят мимо.

…У Петра Алексеевича не было необходимости вступать со мной в дискуссии. К тому моменту, как он появился, меня и избили-то всего несколько раз. По его, видимо, распоряжению, я был переведен в одноместную камеру с чистым унитазом и полотенцем на крючке. А после я оказался в клинике, по коридорам которой деловито сновали врачи и медсестры в белых халатах. Там я находился долго и много спал, там я съедал уйму таблеток и терпел уколы. Но лучше укол в задницу, чем ногой по яйцам. Эта простая аксиома не требовала доказательств, а я и не пытался ее оспорить. Я просто спал и видел черное пространство вместо снов. Затем меня и из больницы забрали. Долго везли в фургоне без окошек, целый день. В таких машинах перевозят рояли. Там находилось мягкое кресло, я сидел в кресле и пил херши. Только я собрался от этого херши обоссаться, как мы приехали. Дом отдыха профсоюзных работников! Профсоюзные работники в камуфляже и с акаэмами наперевес носились по стадиону, а в спортивном зале молотили друг друга руками и ногами. И я с ними. Но не так, как они. Я слишком старый. Я — эпилептик. Я уже набегался по горам, а при виде «Калашникова» меня начинает рвать. Но я русский офицер и всегда выполняю приказы.

Однажды вечером, когда профсоюзных работников разогнали по комнатам и замкнули на замки, меня отводят в спортивный зал. Там пахнет дневным потом, там пусто и светло. А посреди зала появился стол. Меня подводят к столу и велят остановиться чуть в сторонке. На столе лежат боевые ножи разных форм и размеров. И два афганских ножа среди них. Один из них — мой. Тот, который остался про запас. Его у меня в Эрмитаже отобрали сразу.

За спиной скрипит дверь и слышны шаги. Петр Алексеевич и еще двое подходят к столу, и Петр Алексеевич начинает сложно объяснять незнакомцам мою историю. Он что-то толкует о философии Востока, но это у него получается не лучшим образом. Ведь слова ограниченны, а чувства бесконечны. Незнакомцы, похоже, высокого звания. У одного седые волнистые волосы и тонкий ястребиный нос, а второй похож на Колобка, выкатившегося из народной сказки, из печки то есть. У второго влажные красные губы и запекшееся от горного загара лицо. Такими лица становились в Афганистане весной.

— Пусть покажет, — кивает Седой.

— Так точно, — отвечает Петр Алексеевич и поворачивается ко мне. — В баскетбольное кольцо, — говорит, а я мотаю головой отрицательно.

— Цель нужна, — отвечаю. — Без цели не работает.

— Какая еще цель? — спрашивает Седой и делает шаг в мою сторону.

— Хотя бы карту пусть приколют, — отвечаю. — В коридоре висит.

— Что за карта? — улыбается Колобок.

— Карта мира.

— Ладно. Только быстро! — соглашается Седой и начинает быстро и нервно прохаживаться по спортзалу.

Скоро появляется карта, и двое беззвучных, словно тени, офицеров прикалывают ее к деревянной стене под баскетбольным щитом.

— Поди сюда! — приказывает Седой и берет несколько ножей со стола.

Я подчиняюсь, и меня ставят на линию штрафного броска. Колобок берет у Седого один из клинков и протягивает мне.

— Куда попадешь? — спрашивает Седой, а я отвечаю:

— Не мешайте.

— А все-таки? — Колобок облизывает губы и смотрит с выжидательной улыбкой.

В зале под потолком белые лампы неонового света шумят противно. Мне столько света не надо. Надо лишь дождаться, чтобы мир потерял контрастность, и тогда линия пути станет явной, явной…

— А все-таки, куда попадешь? — повторяют вопрос.

Замерцала струна пути. Я метнул нож. И они засеменили смотреть. Беззвучные офицеры секли за мной. А от карты летели удивленные возгласы:

— Кабул! Смотри, Герасимыч! Точно вонзил в Кабул!

Седой заглядывает мне в глаза с любопытством. Он берет меня за плечи и отводит в центр баскетбольной площадки.

— А отсюда? — спрашивает он с подозрением.

Я протягиваю руку, а Колобок кладет в нее другой нож. Если путь найден, то и времени не нужно. А целится только тот, кто еще ищет… Я второй раз вонзаю нож в карту, Седой и Колобок бегут смотреть, а Петр Алексеевич не мешает им развлекаться.

— Грозный! Смотри, он точно в Грозный вонзил!

Колобок берет со стола два ножа, а Седой отводит меня еще дальше.

— А в Лондон можешь? В Нью-Йорк? Париж? — заводится Седой. — Можешь? Нет?

— Зачем? — отвечаю вопросом.

— Если прикажут? — настаивает Седой.

— Пока не приказывали, — отвечаю правду.

Колобок протягивает один из ножей, и я узнаю мой афганский, подаренный стариком Учителем.

— Этим не стоит. Им можно только один раз. Самый главный раз. Потому что подарок.

Колобок соглашается и меняет ножи. Седой задает вопросы, но их слишком много, чтобы на все ответить.

— Отсюда куда-нибудь попасть можешь? — Седой спрашивает, и я отвечаю, что могу, и делаю то, что обещал, и опять они семенят к стене, возвращаются неторопливо, поглядывая друг на друга, а затем разглядывают меня очень внимательно, с каждым броском я все интереснее и интереснее им. Так можно и в человека превратиться. — Слышь, Петр! — Седой кричит моему хозяину, и Петр Алексеевич подходит к нам. — Он, мать, в Москву вонзил.

Колобок ростом не выше моего плеча. Он становится на цыпочки и заглядывает в мое лицо, как в замочную скважину.

— Москву не любишь, — констатирует и кивает Колобок. — Столицу нашей родины.

— Не люблю, — соглашаюсь.

— И не люби, — раздается голос Седого. — Москва любви не верит.

…Из кафе я выбрался не раньше семи часов и долго шел без определенного направления. Обнаружив себя на прямой улице Араго, в месте довольно пустынном, я захотел оказаться в толпе и стал выбираться к вечерним людям, свернул налево. Поплутав с полчаса, я вернулся обратно в Латинский квартал, в толчею его экспортной веселости. Затем перешел мост и оказался на Ситэ. И еще один мост оказался под ногами. Желтая река текла с напором, и по ней рыли пароходики, освещенные огнями. Я перегнулся через перила — жарко освещенное судно как раз собиралось нырнуть под мост. Наклонившись, я увидел множество раскосых глаз и черных челок — это сотня японцев смотрела на меня снизу. Отшатнулся. Чуть не попал под машину. Выбрался на Гревскую площадь и сосчитал воинов на крыше дворца. Их оказалось в десять раз меньше, чем самураев. А меня — в сто раз меньше. Но в моем кармане оружие. Я держал руку в кармане и пальцами щупал. Осязание обнаружило предохранитель и курок. Глушитель удобно утонул в дырке кармана и не мешал идти. Металл нагрелся от ладони и стал родным.

Идя по веселой улице Риволи, я уже понимал, что иду в гостиницу. Этого делать не стоило, но если рассматривать жизнь, то и в Париже мне делать нечего, а вот — делаю, иду с мозолью на пятке и с наганом в кармане… У меня в гостинице вещи и паспорт с визой. Лжетуристическая виза действительна еще несколько дней. Но это были не мои проблемы, когда был Петр Алексеевич. Петр Алексеевич в холодильнике морга, а я… а я в жопе. И в этой самой жопе Парижа предстояло как-то жить.

Я беру фотографию и рассматриваю.

— Лицо знакомое, — говорю, — но не помню кто.

— Это — Тарасов. — Петр Алексеевич хмурит брови и чмокает губами. — В свое время он украл полбюджета страны и убежал с ним в Лондон. В Лондоне организовал фирму по отмывке русских денег. Его услугами пользовались очень высокопоставленные лица. — Петр Алексеевич сидит напротив меня в плетеном кресле, и я вижу, как у него горько на душе. — Я этого понять не могу, — говорит хозяин, снимает очки и трет переносицу. — Лезть в руководство такой страны и ее же грабить, подталкивать к краху! И они все надеются убежать! Они же под обломками и сдохнут… — Петр Алексеевич тянется к чашечке, подносит ко рту и пьет, успокаивается. — Ну да ладно. Господин Тарасов вернулся и купил себе место в Государственной думе. Но я его разработал. А он опять убежал в Лондон. Информация уходит… То, что я делаю, в определенном смысле является импровизацией.