Перешел мост без приключений. Можно спуститься к реке, но там мне не найти названий. Таблички с буквами у них висят на домах. Дождавшись зеленого света, я перебежал мостовую и пошел вдоль домов, читая все, что мог прочитать.
По ту сторону махина дворца закончилась, и к саду Тюильри — а может, и не Тюильри! — вел мост. В сотне метров за первым мостом находился второй. Судя по карте, между мостами на левом берегу Сены и находилась набережная Вольтера. Прямо передо мной с перекрестка к Сене стройными и дисциплинированными шеренгами сворачивали машины, а я стоял в вечерней толкучке и радовался тому, что в Париже столько жителей и туристов, в толпе которых нет никому до меня дела; если и есть, то фиг меня в ней найдешь. Человек пятнадцать ждали зеленого света, и каждый — бабушки, чиновник, американец с трубкой во рту, кудрявая студентка, кожаный юноша на роликах — держали в руке по свежему батону-багету. А я вот свой съел. Хлеб по-французски — лё пэн. Ле Пэн — это такой ихний националист, вроде Жириновского. А у меня в Париже не было ни хлеба, ни родины… За спиной в стеклянном аквариуме ресторана за столиками сидели парочки и жевали, глядя друг на друга…
Загорелся зеленый свет, и, чтобы оторваться от жующих, я перебежал через проезжую часть. Посмотрел на ближайшую стену и увидел синюю табличку с белыми буквами: «Quai de Voltaire». Вот она, искомая суша. Опять пришлось ждать зеленого огонька. Перебежал и остановился у парапета. Вокруг меня, несмотря на вечер, пытались торговать укутанные в шарфы букинисты. Всякие потрепанные карты, елейные открытки и номера «Плейбоя» прошлых лет, сиськи которых уже давно отвисли вместе с животами, а на ногах красоток увядание, поди, уж сплело венозные узоры.
Сумка натерла плечо, и я просунул голову под ремень. Позвоночнику стало легче, да и валить, если что, от мсье Габриловича будет удобнее. Чуть в стороне широкая лестница спускалась почти к самой воде, и, мысленно перекрестясь, я стал спускаться. Через некоторое время очутился на нижней, если так правильно сказать, набережной, куда почти не долетал свет домов и улиц. Река опухла от дождей. Кромку камней от Сены отделял всего лишь свободный метр, который, судя по всему, река могла проглотить запросто за несколько дождливых дней. Но я не собирался оставаться здесь так долго, а стал крутить головой, надеясь увидеть какой-нибудь корабль, судно, баржу, способную оказаться той самой «Маргаритой». Единственное, что я увидел на короткой набережной Вольтера, — это парочка немытых бомжей-клошаров. Они сидели чинно на скамеечке и дули вино прямо из горлышек больших, как пионерские горны, бутылок. Каждый из них держал в руке по барабанной палочке батона-багета. Казалось, сейчас они затрубят спуск красного флага и забарабанят отбой.
Пофигу мне Сена и клошары, как и пионерское детство! Я пошел по течению реки и скоро оказался под мостом. Тут пахло мочой и разложением. За теменью тоннеля начиналась набережная, но с другим названием. Не помню и не важно каким. Важно другое — здесь стояли, один за другим, всякие суда. На корпусе первого я прочел: «L'ecole». L'ecole — это школа. Школа мне не нужна. За школой стояла баржа, на которой вроде бы должны уголь и бревна перевозить, или пленных, или еще что-нибудь в том же духе. Но на борту возле узенького трапа возились две вполне почтенные дамы, и возились они с цветами, фикусами, странными микропальмами, торчащими из больших кадушек. Кадушками этими оказалась заставлена вся палуба, и, видимо, здесь происходило что-то цветочное. Цветы мне пофигу.
Туда-сюда по реке проплывали корабли с туристами, и тогда от их освещенных объемов начинали по проснувшейся набережной бегать тени. Когда туристы уплыли, я пошел дальше. Следующее судно, напоминавшее чем-то малого охотника за подлодками времен прошлой войны, казалось вымершим. Трап, перекинутый с берега на борт, намекал на связь корабля с жизнью. Но ни единого света в окошках и иллюминаторах. Серое, стальное молчание. Я подошел к канату, крепившему нос «охотника» к набережной, и сощурился, напрягая зрение. Наверху, дождавшись зеленого света, покатили парижские тачки, и стало чуть-чуть светлее. В общем-то оставалось довольно темно, но мне удалось прочитать на борту «охотника» слово, состоящее из золотистых букв: «Marguerite».
— …Если ваш Бог другой, то, значит, это не Бог. Если боги не похожи друг на друга — это не боги. Бог — это все, сынок. И ты — тоже Бог. Надо только это узнать.
— А как же война, Учитель? Убитые дети? Кто же убивает богов? Я не могу понять, Учитель.
— Потому что Бог смертен. И это радость Бога. Бессмертные невыносимы.
— Но я не хочу быть богом. Я хочу жить.
— Значит, ты еще не надоел миру.
— Стоит согласиться, Учитель.
— Соглашайся, сынок. А теперь помолимся.
— Но кому молиться, Учитель?
— Себе, сынок, себе.
Старик сидел скрестив ноги. На нем была надета ослепительно белая рубаха. Так одевались когда-то русские моряки перед смертельным боем. Старик закрыл глаза и стал неслышно шептать слова молитвы. И я стал молиться себе. Посреди молитвы от гор долетел рокочущий гул. Это наши напалмом выжигали ущелье. И боги умирали.
Я уже несколько часов сидел на набережной.
— Хорошо, — сказал хмуро, — вот передо мной поганое корыто. Ни единого огня на нем не видно. Никого на «Маргарите» нет и, возможно, не будет. Сколько мне еще здесь сидеть?
— Столько, сколько надо! — сам себе и ответил.
— Но я жрать хочу! Я воевал! — Так говорил генерал Чернота в булгаковской пьесе и ходил в кальсонах по парижским набережным. Но я не генерал и на мне не кальсоны, а вельветовые брюки. Однако голод у нас общий. Я собрался с силами и нашел аргумент:
— Все жрать хотят. И все воевали.
Так я развлекался, разговаривая сам с собой. Тем временем Париж утихомирился. Туристов давно уже не катали по реке, тачки над головой не летели более огненной ордой. Только иногда бомжи-клошары проходили мимо.
Стараясь не думать о том, что случилось со мной, и вспоминая содержание потрепанной книжки, я погрузился в странные фантастические видения, которые занимали меня, помогая коротать время. Мне чудилось русское средневековье. Я видел князей, собравшихся во Владимире и решивших не губить себя, свои семьи и своих людей. «Мертвые сраму не имут!» — пытался кто-то противиться, но большинство согласилось уйти. Этот молчаливый исход был ужасен. Города оставлены и сожжены. Население, бросив имущество, уходило на север, в леса. Сожгли Владимир, Суздаль, Изборск, Киев, Чернигов… И тут с ордой нагрянул Батый. Орда поживилась тем, что уцелело, и поскакала дальше. Растеклась по Польше. Побила хунгаров. Словно нож сквозь масло, прошла через германские земли. Железные рыцари выходили иногда из замков, но их вырезали со смехом. Орда разлилась по равнине северной Франции, уткнулась в океан. Каждую весну мелкие орды добегали с Волги, умножая новое население. Веселые женщины Парижа трахались с монголами, и каждый год рождались франкские дети с монгольскими скулами. Столицей Золотой Орды стал Париж. Пиренеи разделили арабский и франко-татарский мир. Нравы азиатских степей соединились с нравами Иль-де-Франс, Бретани, Нормандии, Бургундии, Прованса и Лангедока… А через столетия русские вернулись на свои земли с неиспорченными нравами и генами, и в конце двадцатого века Среднерусская возвышенность похожа на Скандинавию: аккуратные славяне честно трудятся и ездят по ровным дорогам и не позволяют проявляться тиранам. А в бедной Франции разгул коррупции и тяжелого пьянства. Одним словом, от франко-татарского этноса лихорадит Европу…
В бреду время проходит легче. Неожиданно я увидел, как открылась дверца чего-то кубического, похожего на рубку, и на борту «Маргариты» возникла тень. Она переместилась по палубе в сторону кормы, исчезла на мгновение, возникла снова, скрылась в рубке. Значит, на судне все-таки кто-то находится! Но кто? Габрилович? Охрана? Может. Габриловича уже убрали — на мне мир клином не сошелся — и это новые хозяева? Или — ловушка?