Наконец я оказался на площади Республики. Сориентировавшись по карте, прошествовал вдоль пестрополосатых витрин дешевого магазина «Тати», за ними роилась беднота. Протопал по широкому бульвару до сквера. Зашел в калитку и сел на скамейку. Огляделся. Передо мной находился пожухлый зимний газон, а слева на бронзовой скамеечке устало сидел бронзовый же человек. Я подошел и прочитал — Беранже. Да, Беранже. Однако я сюда приехал не песни петь. Я их когда-то пел с Никитой и играл на басе. Теперь другой рок-н-ролл, теперь — джаз, импровизация.
Импровизируя дальше, закружил по ближайшим улочкам и нашел нужную. Старенькую и кривенькую. Так и хотелось на ней увидеть булыжную мостовую, услышать цокот копыт и скрип колес. Нет — асфальт, тачки. «Рено» и «пежо». Немецких много машин… Не о том я…
Дом с номером двадцать четыре на фасаде оказался довольно узким — в четыре окна шириной — с большой то ли дверью, то ли воротцами посредине. Я потянул на себя надраенное медное кольцо и ступил под арку. Слева за воротцами находилась дверь, ведущая, как я понял, в саму парадную. На стене висели почтовые ящики, из каждой ячейки торчали рекламные листки. За аркой начинался махонький дворик. Посреди него в кадушке стояла потрепанная пальма, а в воздухе летали аппетитные запахи, звон кастрюль и голоса поваров. Я лишь открыл парадную дверь и заглянул. Крутая лестница винтом уходила вверх. Выйдя на улицу, я перешел на другую сторону и стал разглядывать фасад. Шесть этажей. Мой клиент Гусаков жил, похоже, на пятом этаже — квартира номер десять. Всего в доме двенадцать квартир на шесть этажей…
На пятом этаже я обнаружил два больших окна, одно из которых было открыто. Я даже видел, как от сквозняка пузырится занавеска.
Напротив находилось махонькое кафе. На улице возле дверей стоял столик и плетеное кресло. Над столиком висела доска, на которой рука хозяина вывела мелком цены — за что-то тридцать девять франков, за что-то и пятьдесят девять. Пройдя по улице до ближайшего перекрестка, вернулся назад и сел за столик под доской. Тут же выскочил усатый мужчина, похожий на Боярского, в белом фартуке.
— Ан кафэ, ан виски, — сказал я. Официант залопотал, называя, кажется, шотландские марки.
— «Блэк лэбел», — вспомнилось мне название, и официант, одобрительно кивнув, исчез.
Сидеть на улице было не жарко. Я надеялся на выпивку. Мне принесли кофе и махонькую рюмку — граммов на двадцать пять где-то. Когда-то давно я читал статью в московском журнале про Хэма и пьянку. В ней подсчитывалась доза знаменитого писателя и пьяницы. Десять виски — это считалось круто посидеть; не смертельно, но круто. Это, по-нашему, полный стакан водки. После первого стакана в России только начинают строить планы на вечер…
Однако я сижу и размышляю, как турист. Париж, Хэм, «Ротонда». Тут два трупака, бля, и я между ними с чужим наганом за пазухой! Денег море, и паспорт без визы. Это море кончится для меня тем, что я стану рыб кормить на дне реки. Река — Сена. Я — Саша Лисицын. Много я думаю, буду думать — буду кормить. Молчание ума — говорил старик таджик. Или это Вольтер говорил? Нет, Вольтер сам думал много и воевал с попами…
Теперь я не думаю…
Не успел я так подумать, как воротца напротив кафе распахнулись и на улицу выбежала молодая женщина. При ближайшем рассмотрении она оказалась, несмотря на живость движений, не так уж юна, но в ней я узнал ту, что сидела в «Клозери де Лиль» вместе с Гусаковым и дула шампанское. Потенциальный покойник называл ее по имени, только я его не вспомнил. Женщина скрылась за дверями кафе и скоро вышла оттуда с пачкой сигарет в руке, сорвала обертку, достала сигарету, огляделась, увидела меня, наклонилась над столиком так, что я увидел, как на ее шее пульсирует голубая жилка, сделала выразительное движение, будто крутила большим пальцем кремневое колесико зажигалки, сказала вопросительно:
— Мсье?
Я достал зажигалку и, поднявшись, поднес пламя к сигарете. Женщина затянулась, улыбнулась. Я старался не смотреть ей в глаза, чтобы не казаться русским. Она все-таки что-то увидела в моем лице, постаралась вспомнить, но не вспомнила.
— Мерси! — сказала она, а я только кивнул и улыбнулся, стараясь не выдавать себя акцентом. — Оревуар! — махнула рукой и побежала обратно в дом.
Неожиданным образом я убедился в том, что клиент и его подружка живы-здоровы пока, располагаются по адресу, начертанному на фотографии. Они мне могли пригодиться. Лучше бы не пригодились.
С этой мыслью я поднялся, зашел в кафе купить сигарет и заодно расплатиться за кофе с виски. Дело шло к вечеру. Пора уж отправляться на Монмартр и прожигать жизнь, небольшую, надеюсь, ее часть — вечер и ночь…
…Собственно, совещаться и не о чем князю с воеводами — ждали сторожевой отряд, отправленный навстречу орде, ждали гонцов от соседей: будет ли помощь? У князя под рукой сейчас пять тысяч войска, несколько неуклюжих пушек, стяги, хоругви, большая — для войска — икона Спаса Нерукотворного, дюжина церковных певчих с ангельскими голосами и старый приятель, еще с детских лет, протопоп Геннадий — знатный бас, книжник, говорят и выпивоха отменный, но того князь не ведает, а сплетни слушать — дело женское…
— Если пробьются на левый берег, — говорит воевода Борис, — придется худо.
Воевода одних лет с князем, но выглядит старше. Большая его голова лыса наполовину, под глазами легли темные морщины. Воевода сутулится, даже в доспехах выглядит усталым. Князь мог положиться на воеводу; он мог не спрашивать — знал! — что тот не спал ночью, все продумал, рассчитал, взвесил, прикинул, отмерил… Однако всего пять тысяч, а против — три тьмы.
— Ты и встанешь у большого брода, — сказал князь.
Воевода склонил голову.
— А вернется Сашка от малого брода, возьмешь пешцев и эти… — князь ухмыльнулся, — эти свои пугачи. Поставишь Сашку с пешцами возле берега, пусть укроются щитами. И пугачи туда же. Конницу чуть отведи, а то уполовинят стрелами. Если пробьются на берег, сбрасывай обратно. Для этого держи конницу.
— Слушаю, князь.
— Может, продержимся до помощи. Как считаешь? Поможет братец мой?
Воевода Борис молчит. Он хочет, чтоб княжий братец помог, но не очень-то верит в это.
— Что молчишь? — Князь хмурится.
— Не знаю, что и сказать. — Борис не хочет лукавить.
— Ну и не говори. — Князь отворачивается, молчит и добавляет: — Ладно, иди.
За Борисом вышел из шатра и князь. Утро уже разгорелось вовсю, и войско тушило костры. Ожидая, украдкой поглядывали на другую сторону реки.
Не заметив подъехавшего князя, мужиков двадцать безудержно смеялись, хватаясь за бока. Они охали, приседали от смеха — все крепенькие, круглые, быстроглазые. Мужики и мужики.
— Послал Бог войско, — досадливо пробормотал князь.
Он давно собирался организовать войско на литовский манер, желая устроить полк пищальщиков, но (так внезапно появилась орда) опять пришлось собирать ополчение.
Мужики заметили князя, затихли, снимая шапки.
Князь кивнул стремянному, тот подъехал к пешцам поближе и выкрикнул:
— Чьи будете, мужики?
Пешцы вытолкнули вперед такого же, как и они, — низкорослого, круглого. Только, пожалуй, чуть озорнее блестели из-под бараньей мохнатой шапки глаза.
— Боярина Очнева мы, — сказал мужичок, одергивая короткий тулупчик, под которым виднелся самодельный деревянный колонтарь. Он почесал бороду: — Кузьмичи, значит, и есть.
Кузьмичи боярина Очнева закивали согласно.
— Что за Кузьмичи? — Князь чуть тронул коня, остановился возле стремянного. — А? Отчего же Кузьмичи?
Мужичок, отвечавший стремянному, все так же одергивая тулупчик, сделал несколько шагов вперед. Стремянный положил ладонь на рукоять сабли.
— Очень и просто, князь. — Мужичок отвечал, склонив голову и сжимая шапку в руке, но глаза его смотрели не робко, видно было, что не боится он ни Бога ни черта. — Народ у нас пустой, бесполезный, мизинный. Всего-то и был плотник Кузьма, церквы ставил. Нас теперь и зовут Кузьмичами.