Я уже тянусь руками к холмику золотых змеек, собираюсь поднять и вернуть их. Но руки не успевают.
— У-му-ба-па-ал-ла-х! — какие-то такие звуки издает турок, пятится к неприметной двери в стене, приглашает следовать за ним.
И я следую. Слезаю с диванчика. Отлипаю от коленки. Пол слегка качается под ногами. Мы что, плывем куда-то? Не плывем, хотя пол и продолжает покачиваться. Я оказываюсь в потаенном зальчике без диванов, ковров и окон. Пол из некрашеных досок и здесь — туда-сюда, вправо-влево.
— Гха-жха-тга-мга! — произносит турок.
Мне кажется, что не живот у него под пижамой, а футбольный мяч. Протягиваю руку и пробую — мяч накачан отлично.
— Давай поиграем, — предлагаю.
Мало чем я владею. Не владею землей, женой, свободой, родиной. Нет у меня новых ботинок, паспорта с визой и билетом. Но иногда я владею временем — ведь оно резиновое, оно может растягиваться и сокращаться, как мышца. Каждый джазмен это знает. В нем, в растянутом, слова турка звучат на две октавы ниже. Злые глаза его вертятся медленно, а усы шевелятся, колосятся чуть-чуть, и капелька пота медленно-медленно ползет по виску, будто улитка.
Турок начинает распадаться на нескольких более худых турок. Нет, сам он остается — откуда-то из-за спины появляются молодые ребята в фесках и в черных просторных костюмах. Даже в растянутом времени я не очень хорошо стою на ногах и пропускаю первый удар в ухо, от которого медленно-медленно валюсь на пол. Я мог бы и удержаться, но считаю это излишним — поэтому падаю, группируясь, на сумку, так и висящую у меня на плече. Полежать все-таки хочется — я лежу. Худые турки начинают замахиваться. Их лакированные туфли с острыми ковбойскими носами блестят воинственно.
— Бейте дядьке по животу, — говорю им. — У него мяч под пижамой. А моя голова не для футбола.
Но турки не слушают, а если б и слушали… Остроносые штиблеты надвигаются. Если б не растянутое время, то первым же ударом мне сломали б переносицу, вторым — выбили б передние зубы, а третьим проломили б висок. Но сегодня время — мое. Я выкатываюсь из-под ног, и турки попадают друг в друга, взвизгивают, прыгают на месте, словно ужаленные, снова бросаются на меня.
Пол приятно покачивается — волна набежала, волна убежала. Турки машут ногами, а я, находясь в своем времени, всякий раз ухожу от них. Есть разные стили единоборств; один из них называется, кажется, «пьяный матрос». Я не матрос, но пьяный. Пьяный пехотинец. У меня получается. И на «Маргарите» я валялся в Митиной каюте. Что это? Новая философия? Но Вольтер учил меня пить, а не валяться.
Мне надоедает глотать пыль, и, откатившись в угол, я поднимаюсь и в своем времени успеваю разглядеть их отчаявшиеся лица. Достаю «Макарова» из внутреннего кармана джинсовой куртки. Куртка у меня «Мотор-джинс» — крепкая, надежная, толстая, как броня. Пока турки замахиваются и руками и ногами одновременно — бью их по черепушкам рукояткой пистолета. Так грецкие орехи колют. Но я не сильно! В конце-то концов, они не виноваты. Никак им не смириться с потерей Крымского ханства.
Турки молодые падают. Турок пузатый с футбольным мячом под пижамой воздевает руки.
— Жха-мга-гха! — вопиет он в нижней октаве.
Откуда-то в комнату вваливаются еще восемь худых и моложавых. На них такие же черные костюмы, только фески новые, красные, с кистями.
— Мы так не договаривались! — злюсь я. — У нас тут мини-футбол, а вы — целый «Зенит» с Садыриным.
У меня свое время, но их слишком много. Они меня и в медленном времени забодают. А тратить пули женского рода на османов нельзя и несправедливо.
— У нас же пьяная драка, парни! — говорю я. — У нас ведь драка, а не убийство.
Они не понимают и не отвечают. Напоследок я успеваю ударить пыром по мячу под пижамой. Начинаю уносить ноги. Мое время позволяет успеть в комнату-курильню. Там Василий Илларионович сидит на ковре скрестив ноги и хлопает себя по бокам. У Ларисы на голове чуть сбились белые кудряшки, но она еще держится, выгибает спину, блестит коленками.
— Саша! — говорит крестьянин. — Ты не знаешь, где мой бумажник?
— Знаю, — отвечаю. — Уходим быстро и уверенно.
Лариса слезает с диванчика, держит туфельки в руках.
— Где-где, — злюсь, — в Анкаре! Валим отсюда, а то и мы там окажемся.
Парижской женщины нет.
Василий Илларионович тяжело поднимается.
— Ларисочка, — говорит он.
— А паспорт, Вася? — спрашивает она.
— Паспорт в чемодане. А что делать с жакетом?
Я выталкиваю их в дверь, ведущую во дворик.
Они успевают выйти. А я успеваю заметить, как красные фески футболистов пузатого врываются в курильню. Захлопываю дверь за собой. Мрак декабрьской ночи. Вижу в ночи помоечные бачки. Волоку их один за другим к дверям. Это ненадолго.
— Дуйте через кофейню на улицу! — кричу соотечественникам.
На втором этаже по периметру дворика зажигаются окна. Дверь трещит. Окно надо мной распахивается, и в нем появляется круглая усатая рожа.
— Шах-марах-барых-бултых! — рычит турок из окна.
В его руках цветочный горшок с растением. Рододендрон ли, пальма ли карликовая, фикус ли альпийский — в комнатных растениях я не разбираюсь. Пальцы турка отпускают горшок, и растение начинает медленно-медленно лететь в мое темечко. И даже в своем времени я не успеваю увернуться. Только вспышка в мозгу — и все.
Открываю глаза и вижу. Нет, не турки склонились надо мной и не на пьяном я Монмартре. Бровастое лицо крестьянина и моложавое лицо блондинки.
— Очнулся, — говорит Василий Илларионович.
— Бедненький, — говорит Лариса и гладит меня по темечку, на котором выросла шишка.
— Где я? — задаю вопрос из какого-то фильма.
— Ты в гостинице, Сашенька, — отвечает блондинка. — Тебе надо куда-нибудь позвонить?
— Не надо. Завтра, — говорю. — А турки?
— Я с этих турок шапки-то посрывал! — говорит Василий Илларионович. — А девушка где? Валери? И мой бумажник?
— Они ушли вместе, думаю.
— Вы знаете, где она живет? Или телефон? — спрашивает Лариса. — Может, как-то получится узнать и вернуть.
— Я с ней познакомился за десять минут до вас, — отвечаю. — Бесполезный номер.
— Плевать на деньги, — отмахивается Василий Илларионович. — Полторы тысячи франков. Жаль, но плевать. Главное — живые.
— Бедненький, — повторяет блондинка.
— Ты, Ларисочка, за ним пригляди, — говорит Василий Илларионович. — А я пойду к себе. Надо поспать чуток.
— В десять часов уезжаем в Версаль! — напоминает Лариса.
Я лежу посреди широкой кровати, а они сидят возле меня. Крестьянин поднимается и уходит. Комната квадратная, из тех, какие бывают в дешевых гостиницах. Но я не успеваю разглядеть ее. Лариса выключает лампу и начинает приглядывать за мной. И я приглядываю за ней. Последние несколько часов и перипетии ночи подготовили близость. И она, подготовленная, удалась. Лобки стучали, как клапаны в испорченном двигателе. Но лучше стук лобков, чем цветочным горшком по темечку. Хотя, в конечном счете, и то и другое хорошо.
Старик-Вольтер возник из пространства и сказал, посмеиваясь своими бледными кривыми губами:
— Сынок, значение каждого слова бесконечно. Его можно понимать, снимая слой за слоем. Если ты станешь плясать на поверхности, то так и будет продолжаться без конца. Если я говорю: «Выпей, сынок», то это не значит, что следует пить виски без меры и драться с османами. У слова «выпей» девятьсот девяносто девять смыслов. Неужели, сынок, жизнь тебя еще не научила?
Лариса целует мое плечо и постанывает от свершившегося удовлетворения. У нее свои интересы, и я не вмешиваюсь.
— Выходит, что не научила, — отвечаю Учителю. — Но есть ли в слове еще один, тысячный, смысл?