Но Марина, похоже, послала мсье подальше, и, спустившись вниз, Николай Иванович еще послонялся по комнате, бросая боевые реплики направо и налево. Скоро и он выдохся.
— Гады, — сказал Гусаков, сев за стол и ощупывая ссадину, полученную от бойцов Габриловича. — Им бы меня не взять. Там в конце проезда дорогу перекопали. А они, гады, в морду! Могли и застрелить. Им, гадам, застрелить — высморкаться труднее.
— Все образуется. Главное, чтобы вы сами друг друга не укокошили, — сказал я.
— Образуется… — Гусаков закрыл глаза и через несколько бесконечных мгновений произнес: — Мы раньше вместе работали. Золотые времена! Он, Габрилович, только с виду мудак такой и гангстер. Он же археолог по сути…
— Я знаю.
— Да, археолог. Аккуратист! Все у него имеет свое место, время и, как он говорит, культурный слой.
— По нему этого не скажешь.
Гусаков открыл глаза и стал меня враждебно разглядывать:
— Отчего же?
— Мало ли кто кем был раньше.
— Я вот родился в Воркуте! Родители в юности успели побывать врагами народа. Я там школу закончил, после шел в Москву. Почти как Ломоносов!
— Пешком?
— Что тут смешного! Почти пешком… Семантика, семиотика. Что это на меня нашло? Ломоносов… Ладно. Пообщались.
Может быть, я и нанялся его охранять в обмен на документы, но лирические исповеди героя мне ни к чему.
— Послушайте, — сказал, — давайте спать. Утро вечера мудренее. Народная мудрость.
— Уже утро.
— Тем более.
Мсье как-то неопределенно взмахнул рукой.
— Вы правы. Я только закрою дверь и проверю окна…
Целый день валяюсь на диване и слежу, прислушиваюсь, как внутри меня спорят между собой два моих разных «я», два разных человека. Один — тот, что деятелен; тот, что настороже, которого била и учила жизнь, который командовал ротой, карабкался по горам и хоронил друзей, нес справедливость, как ее понимал, в Питере, падая иногда, блин, в припадках; он требовал: «Вставай немедленно. Контрастный душ! Выпей кофе и проверь оружие! Играй в их игру и играй в свою…» Второй же отнекивался, уговаривал первого: «Мышцы твои болят от ужимок и прыжков последних дней-ночей. Дай им покоя, лежи и не рыпайся. Станешь рыпаться — первым пулю в лоб и получишь. Оставайся в картинке своего дзэна…»
Я и лежал. Только натянул рубаху и вельветовые брюки. Носки, выстиранные перед сном, висели на батарее. Только застелил постель и завалился в одежде на одеяло. «Вот и носки мокрые. Не ходить же босиком! И куда идти?» — обрадовалось второе «я» убедительному аргументу.
В гостиной появляется Марина. На ней вчерашний синий халат и — никаких ключиц и ложбинок. Веселость ее иссякла, и на лице знакомое выражение. Я ее не обижал.
— Где Николай?
— Он уехал давно. — Марина двигает стулья, поливает фикус из пластмассовой кружки, морщится. — Вы вообще-то должны меня охранять, — говорит, а я отвечаю:
— Так я и охраняю.
— Лежа?
— А разве кто-нибудь напал?
— Тогда поздно будет.
— Можно я сам разберусь?
Кто ее так обидел? Не я. Кто меня нанимал ее охранять? Никто не нанимал, и я не нанимался. Тут проблема не организации рабочих мест, а жизни и смерти. Если я лежу, то за это лежание жизнью отвечаю. Впрочем, пора и подниматься.
— У меня подметка на ботинке оторвалась, — говорю. — Где тут можно ботинки купить?
Марина фыркает насмешливо и отвечает не сразу.
— Посмотрю в подвале — там всего навалом, — говорит через минуту. — А какой размер?
— Размер… Сорок четвертый.
— Большой. — Она усмехается. — Я погляжу.
— Как мы будем друг к другу обращаться? — спрашиваю, а она поднимает глаза, подходит к дивану, останавливается, смотрит сверху вниз.
Глаза у нее серые, как у кошки. А лицо розоватое. А волосы темные и густые, закрывают лоб и уши. Нет, уши видны немного — мочки ушей.
— Мы будем обращаться друг к другу на «ты», — отвечает, а я:
— Александр, — говорю и протягиваю руку.
Она пожимает мою ладонь. Ладонь у нее маленькая и холодная.
— Марина.
— Я знаю.
— И я знаю.
— Теперь мы знаем все, что нужно.
Ее обиды словно и не было. Она предлагает мне кофе и овсяную кашу.
— Каша? — удивляюсь я.
— Европейский завтрак. Вечер скоро.
На первом этаже за лестницей небольшая кухонька — в ней я эту кашу и ем. После возвращаюсь в гостиную и опять заваливаюсь. Марина притаскивает большую коробку, и мы вместе начинаем в ней рыться.
— Откуда столько обуви? — удивляюсь. — А где ее хозяева?
— Никто не знает, — пожимает Марина плечами и снова строжится. — Вам, убийцам, виднее.
— Я не убийца, — отвечаю и даже пытаюсь сердиться. — Я только защищаюсь. А вот с тобой и твоим милым другом еще стоит разобраться.
— Он мне не милый друг.
— Что значит — не милый друг?
— Он кузен.
— А что такое кузен?
— Ты дурак или только притворяешься?
— Я дурак, и я притворяюсь… Тут моего размера нет, — говорю, закрываю коробку. — У вас здесь что, комната Синей бороды, что ли?
Марина не отвечает и уносит коробку. Слышу, как что-то хлопает в коридоре возле лестницы. Значит, там подпол, подвал, комната Синей бороды, не знаю, как по-французски называется…
Лестница скрипит — это Марина поднимается на второй этаж. Более не раздается ни звука. Продолжаю лежать; мыслей нет никаких. Сегодня дзэн удался. Протягиваю руку и вынимаю из сумки потрепанную книжку. Чем там дело кончилось? Да ничем, скорее всего. Полтысячелетия почти одно и то же.
Читаю:
«Однако же надоело степнякам гибнуть в лобовом ударе, так не любимом ими и прежде, во времена безусловного величия, и тем более теперь, когда мало осталось чего от бывшего превосходства, хотя злой гордости и алчности не было. И знаменитая точность смертельных их стрел не приносила ожидаемого, хотя и не спасали княжьих пешцев небольшие круглые щиты, как хотелось бы, стрелы проскальзывали между ними, пробивали самодельные колонтари и кольчужки, губя православных. Но опять же — за мужиками не заржавеет — отменно доставалось и степнякам: вскрикнув, падали кони, давя всадников, или бездыханные те сползали, путаясь в стременах, — испуганные кони волочили тела по грязи. Орда в воду больше не лезла. Но и не отступала от берега. Гибельно вертелась на той стороне, и князь не понимал — зачем это? Еще несколько раз пальнули из „тюфяков“, и разорвалась-таки одна из пушек, вызвав радостные крики на другом берегу и новые порции злорадных стрел. Князь встревожился, увидев, как оттаскивают от пушек изувеченных зарядных, послал за Сашкой.
Сашка прискакал, спрыгнул с коня, подбежал к шатру. Лицо его в ссадинах, чумазое, пожженный кафтанчик на плечах, но веселый, разгоряченный боем, главное — живой Сашка.
— Бьем поганых, князь! — На лбу у Сашки виднелись грязноватые капельки пота. — В воду не лезут теперь.
— Сашка! — У князя отлегло от сердца, когда он увидел своего любимчика хотя и ободранным, но живым. — Этого я не боюсь. Не может быть, чтоб чего-нибудь не придумали. Вдоль реки послал разъезд сторожей. Да там и не переберешься нигде. У малого брода пока тоже степняк пройти не пробовал: покрутились, докладывали, — и ушли. Сгоняй-ка, Сашка, к малому броду, погляди. Там их держать просто, но ведь они за будь здоров не уйдут, а у большого брода вряд ли сейчас полезут. Не верю, чтоб мы просто так отделались.
Сашка ускакал…»
«Закатилось красно солнышко за Сену-реку», — бесконечным рефреном вертелась в голове привязавшаяся фраза.
Мы шли по улице, то есть Марина вела меня. Она сменила свой вчерашний нарочитый наряд с соболиными хвостами на плечах на скромную такую дубленку баксов за восемьсот, которая не закрывала колен, и правильно делала, поскольку колени у кузины мсье Николая Ивановича оставались последним и решительным аргументом. Порванных «Сан-Пеллегрино» как не бывало…