— Терпи, Саша. — Я почти не слышу. — Брежнев и Хоннекер. Для кино.
Три минуты провалились в прошлое время. Черный, замотанный в красный шарф, с гримасой монстра проскакал поперек сцены верхом на микрофонной стойке Костя Кинчев. Публика издала вопль и родила двойню. Я постоял немного за двухэтажными колонками возле омоновца и спустился со сцены. Переодевшись снова в гримерке номер пять и обрадованный тем, что сумку с одеждой не слямзили, возвращаюсь в буфет, где народу и дыма поменьше. Навстречу бросается Володя Киров. После вчерашнего лицо его окончательно заплыло, а после сегодняшнего — несколько расправилось. Он тащит меня на круглый диванчик за круглый же столик, над которым висит круглая лампа, и произносит деловито:
— Дело есть.
Я жду его дело. Он достает из-под столика кожаный кейс с наборными замками.
— Так, — Володя задумывается, — ты не помнишь номер моего телефона?
Я помню и называю.
— Ага, — Киров крутит цифры, и кейс открывается.
Интересно, какое у него дело ко мне? Он что — увидел меня на сцене и предлагает контракт?
Киров достает плоскую бутылочку «смирноффской» и хохочет довольный.
— Я не алкоголик, — говорит, отвинчивая головку. — Я — пьяница.
— Ты это не мне, а Рекшану скажи.
— Он совсем с ума сошел после Америки от трезвости. Что, совсем не пьет? Даже пиво?
— Говорит, не пьет.
— Наверняка заболел. Может быть, у него хронический триппер. — Володя наливает по стаканам, и мы чокаемся.
— Ты куда вчера делся? — спрашивает он.
— Уехал домой.
— А я до утра просидел в «Сатурне». Сельницкий подошел. Тихомиров битлов пел. Но там теперь столько бандитов! Их по вторникам и пятницам «черные» пасут, а по средам и субботам тамбовские.
Я смотрю на Володю и вспоминаю позапрошлое десятилетие. В ту благословенную пору Киров хипповал со страшной силой и клялся, что всю жизнь прохиппует в трущобах на помойке. Ныне он стал шире, несколько потерял волосяной покров, стал деловым на вид человеком, отказавшись от юношеского хиппизма. Просто вся жизнь вокруг стала трущобой-помойкой, просто держава вокруг захипповала. Нет, запанковала.
За концертом ожидалось продолжение в «Сатурн-шоу». Этот рок-н-ролльный клуб-ресторан на Садовой замышлялся при участии Сергея Сельницкого как место рок-н-ролльного же отдохновения, место, где станут собираться музыканты, произойдут исторические встречи. Встречи, впрочем, происходили. Пару раз в Питер привозил Сельницкий первого продюсера «БИТЛЗ» Алана Вильямса. Тот нарывался в «Сатурне» до горизонтального положения. Так праздновали день рождения Джона Леннона. Бесноватый Васин носился с Аланом как курица с яйцом. С этим седовласым джентльменом невысокого роста и бордовыми щеками даже я выпил рюмку на брудершафт и закусил квашеной капустой. Собственно, Алана битлы поперли перед своим взлетом, и сейчас в Ливерпуле он, наверное, просто эксплуатирует прошлое и квасит на халяву. Но все одно — реликвия.
— Да! — После стакана Володя оживляется. — Ты знаешь Алину Березовскую?
— Знаю в лицо. А что? — Прошедших трех минут будто и не было. Будто мы с Володей и не расставались. Будто сегодня еще вчера.
— Она у кобеля отсосала, — произносит Киров заговорщически.
— Что я могу сказать. — Я отвечаю рассудительно. — Значит, ей так нравится.
— У настоящего кобеля! — кричит Киров, лицо его наливается смехом. — У настоящего дога! Представляешь, какой у него член?!
— Не представляю. А что тут смешного?
— Смешного тут ничего нет. — Киров замолкает. Мы чокаемся. Он продолжает: — Она в «Сатурне» пела и «черных» послала. «Черные» ее возле дома отловили, привезли на квартиру, сами не стали, а заставили кобеля обминетить. Все сняли на камеру. Теперь она им должна каждый понедельник.
Я не удержался и фыркнул, хотя ничего смешного на самом-то деле не услышал.
— Она что, всем сама рассказывает?
— Нет, она в шоке! У нее истерика. Она вообще в больнице нервы лечит. Об этом все говорят. Даже в газете «Я — молодой» прошла информация. Намеком.
— За ней же тоже люди стоят. Гондон, к примеру. На каждого «черного» есть пять «белых». Перестреляли б их к матерям! Всех-то дел.
— Не так все просто.
— Давай о веселом. Хватит сплетничать.
Мы не сплетничаем больше, а просто вспоминаем те славные годы. Хвалим Никиту и себя. Клянем бандитов и правителей. Вспоминаем любимых женщин. Болтаем в до мажоре до одиннадцати, пока не заканчивается концерт. После гурьбой вываливаем через служебный вход-выход под ленивый дождичек. Укоризненные взгляды тетушек-администраторов и хмуро-цепкие — омоновцев. Никита, Каланча и Гондон-Малинин трусцой пробежали сквозь тех, кто дожидался автографов, скрылись в микроавтобусе. Тот, сделав вираж, улетел за бетонный овал стадиона. Макар-Макаревич медленно прошел к «мерседесу», улыбался, чиркал на протянутых бумажках и концертных билетах. Седая щетина и образовавшееся брюшко. Толстый гитарный кейс, будто бумажник с керенками.
Мы грузимся в «Икарус» долго. Кто-то потерялся, кто-то упал спать на газоне. Большая Света орет благим матом:
— Мать-перемать! Дрон, сука, ты куда ящик пива дел?!
Дрон мычит.
Я забираюсь на заднее сиденье и закрываю глаза. Сумасшедшая жизнь. Траханое времечко. Три минуты на сцене всего. Три часа в буфете и еще пять часов в «Сатурне» надвигается. Это я уже сплю назло себе, а просыпаюсь, когда «Икарус» подбрасывает на трамвайных рельсах. Сенная площадь без сена, и тут же Садовая улица без садов. Мы разворачиваемся и останавливаемся возле скромных дубовых дверей клуба. Хоть и по второму разряду нас доставили, все равно удобно. Кривая толпа полуартистов растекается по лестнице, по серым мраморным ступеням. Никиту я вижу рядом с Каланчой за вторым столиком справа. Он машет мне. Я подсаживаюсь, ставший чуть-чуть звездой по его прихоти на три минуты и на время пьянки. Он говорит, улыбается, тырит конфетку, и Каланча уже не меланхолическое тело-лицо, уже шутит, наклоняется ко мне. Зубы у нее ровные, с заостренными резцами, глаза зеленые. Наверное, она тоже нарезалась. Все нарежутся, как нарезное оружие, и бабахнут.
— Свобода, — говорит Никита. — Теперь полная свобода.
Я начинаю икать, а Каланча мне:
— Выпей водички, — смеется. — Боржоми. Много металла.
— Не люблю хэви металл, — икаю в ответ, пью из горлышка и неожиданно трезвею. — Глупо, — продолжаю. — Трезвым я могу и дома спать.
— Ла-адно, — тянет Никита. — Ноу проблем. Счастливое детство в свободной стране.
Он кладет, счастливый, голову Каланче на плечо. В зале теперь домашний гул не для прессы. Сделал дело — гуляй смело. На сцену выбегают юноши с трубой и начинают тарабарщину. «ДВА САМОЛЕТА». Так хохочется после двух тяг анаши. К Никите подходят, он встает, садится. Его хлопают по плечу и меня хлопают. Если по спине станут хлопать, я блевануть могу. Хранитель королевского горшка. Толкователь королевских грез. Танцы закручивают свои кренделя. Я встаю и протанцовываю между столиков к сцене. Алиса Березовская вертится, вздымая юбки, и в ус не дует. Я пошатываюсь возле нее, а когда труба и гитара устают и останавливаются, спрашиваю, поскольку это ж интересно узнать, — каков все-таки член у дога?
— Послушай, — она идет в бар, а я догоняю, — как же это случилось? Я могу тебе чем-нибудь помочь?
Она красивая такая, в бусинках пота чувственное лицо.
— Заколебали меня этим догом! — то ли злится она, то ли веселится. — Кто эту пулю пустил? Узнаю — не знаю, что сделаю. Не знаю никакого дога!
Она не знает никакого дога. Жаль, а то б имелся повод для мести. Слишком уж мы добрые. С этой мыслью я тащусь к столику. Никита смылся куда-то, Каланча в баре торчит и курит «More». Я выковыриваю икринки из яичного белка и размышляю о природе и причинах нашей доброты, а после начинаю дремать, кажется, исчезать, и мне хорошо в исчезновении — найден ночной баланс между совестью и желудком. «ДВА САМОЛЕТА» опять дудят, после них, похоже, Ляпин поливает блюзами. Надеюсь, в тональности до, в крайнем случае миили ля. Он поливает, поливает, обрывает без разрешения в кодансе. Я возвращаюсь, открываю глаза и вижу замешательство. Все по-прежнему пьяны, но несколько мордоворотов в костюмах пробегают туда-сюда с уоки-токи в кулаках. Непроявившаяся пока угроза повисает в зале. Я встаю и иду за теми, кто в пиджаках. За сценой на узенькой лесенке не протолкнуться. Истерический вопль и мать-перемать. Тишина и вздохи. В тишине крутят телефон. Я толкаюсь и разгребаю руками людей, а на втором этаже отталкиваю Сельницкого. Я вижу в приоткрытой двери туалета унитаз. Нет, я не вижу ничего. В этом ничего я вижу лишь то, что должен запомнить. Никита сидит привалившись к стене. Стена кафельная, ровная, голубая, мытая, с узорчатым рельефом, с ровными белыми шовчиками. Никита сидит, привалившись к стене, с открытыми и сухими глазами. В углу розовых губ красная капелька. Он приложил руку к сердцу, между пальцев серебрится сантиметр металла лезвия, который заканчивается резной деревянной ручкой. Никита сидит привалившись к стене и ехидно улыбается. Будто конфетку стырил.