— Обязательно похороним Громыку. Я любил парня. Мы с ним вместе курганы раскапывали. Теперь мы с Сережей остались. Серега и я.
— Ничего, прорвемся.
— Завтра из Милана подкрепление приедет. Славяне двоих профессионалов присылают.
— Отлично. Надо сваливать. Как мы в пикап все влезем? И еще Громыка…
— А с машиной все в порядке, — подает голос Есенин. — Только стекла выбили и дырок в дверях наделали. Даже колеса целы.
— Вот и отлично, — подводит итог Гусаков. — Собираемся. Вот и отлично.
За открытыми воротами находилась ночь. В ее черной плоскости, словно на киноэкране, догорали остатки взорванной тачки. Эта черная плоскость казалась отдельным, другим миром. Но это было не так. Нарушая вроде бы все законы жанра — а кто их придумал? — из плоскости ночи стало проклевываться сперва что-то такое же черное; после просто черное стало превращаться в нечто не черное, но непонятное. Это непонятное через секунду-другую стало осознаваться человеком, странным человеком, не вызывающим страха, а значит, и ответной стрельбы.
Наконец это человекообразное оказалось в освещенном воздухе, и появилась возможность разглядеть и осмыслить появившееся. На самом деле оценка давалась потом; в тот же миг память просто фотографировала, и на моей карточке запечатлелась действительно человеческая фигура в истерзанной одежде и с дышавшим кровью лицом. Сквозь алое месиво голубели глаза с точечками зрачков, похожими на черные кружочки мишеней.
Так вот, у этой странной человеческой фигуры странным же образом располагались некоторые части тела. Ног было две штуки, и они хотя и с трудом, но двигались. И рук оказалось две штуки. Две эти штуки рук располагались с одной стороны — слева. И тут я понял — нет, понял потом, а тогда только сфотографировал, — что правая рука была оторвана. Из правого плеча торчала красная кость. Оторванная же рука держала пистолет. Эту руку я уже где-то видел. Правая рука находилась в левой. Происходило какое-то странное рукопожатие. Оно оказалось настолько странным, что никто из нас не успел среагировать.
Мертвое фактически тело сделало еще несколько шагов. Такие коротенькие, детские шажочки. Левая рука, сжимающая правую руку, стала подниматься. Пальцы правой мертво держали пистолет, и указательный лежал на спусковом крючке. Указательный палец левой руки лежал на указательном пальце правой. И тут я понял. Нет, понял после. Просто среагировал позвоночником.
Я выбросил свою руку — живую, блин! — вперед и стал стрелять в мертвое тело из «Макарова».
И попал несколько раз. Мертвое тело сумело выстрелить всего один раз и тоже попало.
Тело рухнуло. Я повернул голову. Габрилович еще стоял. Он стоял немыслимо долго. Мертвые столько стоять не могут. А он мог. Потому что был русским археологом и ученым. Он тысячу раз видел тысячелетние черепа и кости. Смертью его было удивить невозможно. Даже собственной.
Он стоял мертвый. А мы стояли живые. Наконец и он упал — сперва на колени; после — грудью и лицом на бетон.
— Мать, — прошептал Коля. — Мать перемать, — прохрипел мсье Коля.
— Мать перемать к матерям материнских матерей, — сказал я.
— У всех бывают сны и во время сна слабые отражения идей, полученных в пору бодрствования. Наша способность мыслить и чувствовать возрастает вместе с ростом наших органов чувств и угасает с ними же вместе, а затем погибает. Если пустить кровь негру и обезьяне, тот и другая немедленно впадут в состояние истощения, мешающее им меня узнавать. Вскоре после этого их внешние чувства перестают действовать и они наконец умирают.
— Но, Учитель-Вольтер! Я же не обезьяна, и я не негр.
— А откуда ты знаешь? Может быть, один из органов твоих чувств лихорадит и все происходящее тебе только кажется. А на самом же деле ты являешься именно той самой обезьяной. Или тем самым негром.
— Пускай так. Но когда умирает человек… Что остается?
— Эх, сынок! И ты туда же. Толкуешь о бессмертии души.
— Толкую, Учитель. Так легче быть убитым.
— Давай не будем пользоваться дешевыми словами. Легко! Тяжело! Никоим образом нельзя усмотреть, будто сознание, ощущение человека — бессмертная вещь. Кто докажет мне, что оно именно таково? Как! Было бы, конечно, весьма приятно пережить самих себя, сохранить навечно лучшую из частей своего существа при распадении остальной части, на вечные времена остаться со своими друзьями и тому подобное. Химера эта была бы утешительной среди реальных несчастий… Но не будем парить друг другу мозги!
— Будем, Учитель-Вольтер! Я хочу химер! Конечным своим мозгом мы не можем познать бесконечного мира, так познаем хотя бы ту его часть, которая сможет нас утешить. Познаем и примем химеру бессмертия души.
— Мне не понять, сынок, твоей страсти. Ты ведь еще слишком живой.
— Слишком, Учитель, не бывает.
9
Мы пили всю ночь и своего добились. Для этого, собственно, алкоголь и существует, помогает бороться со страхом. Ведь все проявления инстинкта на каком-то этапе оборачиваются страхом. Страшно не стать никем — выпил и поверил в то, что завтра сделаешь карьеру. Страшно подойти к женщине, предполагая возможный отказ и удар по гордыне, — выпил и не только подошел, но и взобрался на нее. Страшно быть убитым в бою, поэтому пьешь, поэтому оплакиваешь друзей, в этом самом бою и погибших. И даже не друзей. Просто заливаешь свой страх. Когда ссылаются на фразу «руси веселие есть питие», обосновывая пьянство русских, то ссылаются ошибочно. Руси — это были такие варяги, норманны, составлявшие дружины первых новгородских и киевских князей. Они были скандинавами и много пили легких алкогольных напитков после сражений, заливая страх перед смертью и чувство вины за принесенную смерть…
Так мне когда-то объяснил правду Рекшан. Он, возможно, и прав. Ведь умел же он брать правильные аккорды на гитаре, мог и про водку знать все…
Итак, мы пили вино и своего добились.
А Габрилович лежал в сарае, завернутый в старое одеяло. Рядом с ним лежал некто Витя Громыко, археолог, или то, что от него осталось. Угораздило же его оказаться в конторке, по которой в основном и лупили теперешние трупаки дедушки Пьера.
Утром мы мертвых похороним. Можно это было и сразу сделать, но такое срочное закапывание вряд ли назовешь похоронами.
Мсье Коля притащил целую корзину темных винных бутылок. Нашелся и литр «Смирноффской».
Когда мы только подъехали и Марина увидела трупак Габриловича в пикапе, она только охнула и прижала ладонь к губам:
— Александр Евгеньевич…
— Вот, кузина, полюбуйся!
— А Сереженька! Что у тебя с лицом, Сереженька?!
— Это, кузина, у него не лицо, а ухо! Займись его ухом, Марина. А после — закуской. А мы оттащим Габриловича с Громыкой с глаз долой. Покойникам — покой! После, кузина, мы пить станем. И поминать. О мертвых или хорошо, или — никак!
Так мы начали. Пили всю ночь. Своего добились. Скоро речи стали принимать лихорадочный напор. Я сидел в кресле возле камина, а мсье Коля грозно навис надо мной. Зрачки в его воспаленных глазах расширились. Он так и не снял перепачканный плащ.
— Они думают — просто так! Просто так — и мы покойники! Они думают, думают, думают… Они сами дрожат, Саша! Они понакупили тут старинных замков на черный день. Хотят убежать, когда их за горло схватят. И их хватают. И они бегут! Постоянно бегут от правосудия. И судьи бегут! Кто эти судьи? Судьи кто?! Ваш питерский судья Колотунцев купил замок в мавританском стиле! Отмазал нескольких убивцев и еще одного сейчас отмазывает… Это тебе знать необязательно… Скоро во Франции битком станет от судей, бандитов и финансистов. Попрячутся по замкам. Наденут парики и камзолы и станут пердеть от страха!
— Сними плащ, Коля. — Марина подошла к Гусакову и положила ему на плечо руку, стараясь успокоить того этим кротким движением.
— А тебя, кузина, защитит советский офицер. Старлей тебя в обиду не даст! Нашла, понимаешь, себе бравого покойника. Все равно. Перед смертью не натрахаешься!
— Сними плащ, Коля.