Марина не смотрит на меня. После подходит, берет из моих рук фужер и тоже делает короткий глоточек.
— Доброе утро, — говорит, и я рассматриваю ее лицо внимательно.
Химия моего мозга сегодня своеобразна — вижу ее лицо будто впервые. Прямой, чуть заостренный на кончике нос и своенравно вырезанные ноздри. Крохотная родинка над верхней, влажной от вина губой. Мягкий подбородок и две чуть заметные морщинки от ноздрей к подбородку. Волосы, зачесанные с утра назад, над высоким, каким-то перпендикулярным лбом. Зеленоватые, болотного цвета глаза. Почему ее лицо мне казалось обиженным? Возможно, ее тогда и обидели. А сейчас обидели нас. И у нас у всех одинаковые лица…
После Марины на мсье Колю не хотелось смотреть. Черная щетина опять проросла на скулах и подбородке. А под глазами — желтые «пельмени», след от ночной попойки. А чуть ниже правого уха засохшая ссадина. След от моего удара.
— Ладно, — проговаривает Гусаков и поднимается. — Пойдемте хоронить.
На нем опять надет грязно-белый плащ. Достал он всех этим плащом. Ему и возле огня холодно.
…Взяв одеяло с двух сторон, мы тащим Габриловича к могиле. Он лежит в одеяле скрючившись — это вчера ему Гусаков колени согнул для скифского захоронения. Об этом мы не вспоминаем. Кладем Габриловича на землю рядом с вырытой ямой, из которой еще выбрасывает заступом землю Сергей-Есенин. Вспотевший и чумазый, он ковыряется на дне.
То же самое мы проделываем и с Витей Громыко.
День сегодня сумрачный и влажный. Декабрьское поле тащится до шоссейки, а за шоссейкой продолжается к редкому лесочку; сквозь стволы видны какие-то строения.
Яма получилась большая — на двоих. Об археологии и скифах речь не идет. Просто кладем мертвые тела на дно, выкарабкиваемся, стоим у края, ждем пока Сергей-Есенин сбросит землю. После он утрамбовывает ее странного вида колотушкой. Утрамбовав, говорит:
— От вяза десять метров. Параллельно забору. Надо записать и сообщить. Может понадобиться для родных. — Он молчит, жует губы, добавляет почти стыдливо: — Или для русской науки.
Набегает ветер. Ветви вяза за нашими спинами шумно шевелятся, падают с дерева последние листья. Мы возвращаемся в дом и более о мертвых не говорим.
Пьем чай долго и без слов. Затем мсье Коля сообщает:
— Сегодня югославы из Милана приезжают. Они позвонят, как разместятся. Я их встречать не должен. И вообще! Горные славяне свирепей чеченцев!
Я не говорю ничего, но слушаю внимательно.
— Они, между прочим, паспорта привезут. Обещали. Для всех! С визами. Все как положено.
— А фотографии? — спрашиваю я.
— Все у них давно есть, — отмахивается Гусаков.
— Тогда давайте просто уедем. Уедем отсюда как можно скорее! — быстро реагирует Марина.
— Н-да, — только и отвечает Гусаков.
— Какие-то проблемы? — спрашиваю.
— Операция называется «Славянское возмездие». Югославы не ради нас приезжают, — вяло пытается объяснить Коля. — У них на старых козлов, Марканьони и Корсиканца, давнишний зуб… Все так переплелось. У них культовые обязательства отомстить! Старинный горный славянский культ! Просто они пользуются случаем и нашей помощью. Паспорта и отъезд придется отработать.
— И я за месть, — горячо вмешивается СергейЕсенин. — Я не могу уехать, не убив. Они будут убивать цвет нации, а мы…
— Хорошо, хорошо, — останавливает его Гусаков. — Все равно выбора нет… Я сейчас в город поеду. Вернусь к вечеру с информацией.
— Только сними ты этот плащ! — почти кричит Марина.
— У меня другого нет, — как-то растерянно отвечает мсье Коля.
— Давай я его в камине сожгу, — предлагает кузина. — Ты же в машине! В машине не замерзнешь. Я тебе в магазине новый куплю. Съезжу в тутошнюю деревню и куплю.
— А я крест пока сколочу, — говорит Сергей-Есенин.
Повязка на его голове совсем грязная.
— Никаких крестов, — обрывает его Гусаков и поднимается, снимает плащ и бросает на пол. — Все. Я уехал. И вообще, с сегодняшнего дня объявляю сухой закон! Не хер больше нажираться.
— Ты и нажрался, — комментирует Марина.
— Ладно! Я поехал.
— Я тоже поехала, — говорит Марина. — Поеду в деревню. Вас еще и кормить надо.
Все расходятся, и сразу дом становится чужим и брошенным. Я нахожу свою сумку, достаю афганский клинок и долго разглядываю лезвие. Убираю. Вынимаю книгу. Иду в комнату, где спал с Мариной, и падаю на кровать прямо в одежде.
Глаза слезятся, но я все же различаю строки:
«Раз за разом кидается в воду конница.
Князь вдруг увидел в сабельной чаще — так вихрем качается во все стороны осенний кустарник — ободранный кафтанчик Сашки и рядом с ним несколько рубящихся, стоя в стременах, дворян, и услышал князь: перекрикивает крик боя веселый крик Сашки. Десяток долгих мгновений — и уже не видно и не слышно Сашки…
В живых остался последний Кузьмич. Вокруг него бились и гибли теперь незнакомые мужики. Хрипло дыша, почти задыхаясь от усталости, Кузьмич колол сулицей коням в подбрюшины, старался поразить и узкоглазые лица конников, укрывался под щитом от тяжелых сабель, падал, скользя в чужой и своей крови, увертывался от копыт, вставал, колол, ругался, посмеивался, когда рассекали соседу череп вместе с прошитой, но не спасшей шапкой.
— Это тебе, кожемяка, бля, не лаптем хлебать! Вот пива-то с князя придется! Вот поблюю, бля, от души! Во-ох…
Стрела пробила хрящ и прошла через мякоть горла. Кузьмич, уронив сулицу, схватился за оперение, упал на колени. На губах его забулькала красноватая пена…
Предательски дрожат колени…
Побелели от напряжения костяшки пальцев на рукоятке сабли…
Гридники молчат. Тревожно отфыркиваются кони, и трепещут от ветра полотнища стягов.
Спаса Нерукотворного придерживает белобрысый поющий мальчик. Он в белой церковной одежде, чуть испачканной на плече глиняными брызгами, теперь подсохшими. Летят ввысь бас Геннадия и ангельские тенора, чуть надтреснутые от страха. Мягкие детские челки шевелит ветер.
Слева и сзади за убранным ячменным полем, будто бы вытканная, плоская полоска бора. И от бора, вдруг видит князь, стремительно летит гонец — без шапки, избивая плетью коня. Горячий толчок надежды ударяет в сердце, и с этим, на полмгновения после него, вырываются, обогнув ближнюю — залитую кровью! — рощу, степные низкие кони с пригнувшимися фигурками всадников. И тут же перед ними летит-долетает счастливый, победный крик орды.
Князь стоит чуть впереди гридников. По обе стороны от него, прикрывая, дюжина лучших дворян, вооруженных короткими пищалями. Этих пищалей князь еще в деле не видел, а жаль, думает князь, так и не успел устроить огненный полк.
Последняя сотня срывается вперед, разбивая лужи. И уже не услышать князю гонца в шуме сближающихся конниц, боясь, что гонец не успеет сказать, что свалит его ордынская стрела. Он машет руками и в последнее мгновение перед сабельным ударом угадывает, кажется, князь по губам в несвязном крике гонца: „Кя-а-а-ра-а-а… жди-и!“ — угадывает родное и спасительное».
Я отбрасываю книгу с раздражением — конец оторван и теперь уже не узнаешь, чем закончилось дело. Кто или что спасло. Да и что толку от непрочитанного конца! Все это выдумка, а быль — триста лет резала степь, трахала русских баб; мешалась степь с лесом. И теперь мы имеем то, что имеем. Имеем ордынские нравы от пивной до Кремля. До революции верхний слой Империи по крови был более западный, чем восточный. Правящая династия — немецкая. Многие княжеские фамилии имели в корнях своих родословных берез-осин норманнские корни. Имелись семьи и аристократически монгольского происхождения, но аристократия, она и у зулусов аристократия… Верхний слой империи срезали революция и гражданская война. И начали править не коммунисты — о, идеи! идеи не могут быть плохими; плохих результатов добиваются плохие люди! — а новые ордынцы, сотники, быдло, не аристократы, а всякая рвань; и теперь правят…
Произнеся эти мысленные «филиппики», я успокоился по двум причинам. Меня еще покачивало с похмелья — это первое; второе же — проблемы власти имели, конечно, ко мне прямое отношение, но к каким бы выводам я ни пришел — выводы не могли мне спасти жизнь. А жить я хотел. Странно! Но хотел. Я не знал, как мне жить, но хотел еще раз попробовать.