От холла расходятся коридорчики. Один, судя по запахам, ведет на кухню. Так и на плане обозначено.
«Наш» охранник возвращает мне мешок. Мы по-рождественски улыбаемся друг другу. Интересно, вычислят его или нет? Если после вычислят люди Корсиканца, то это его последняя улыбка. Или предпоследняя. Что только не сделает человек от жадности — готов и умереть…
Винтовая широкая лестница ведет на второй этаж, тут же и дверца лифта. «Наш» нажимает на кнопочку, и дверца распахивается. «Наш» и не наш провожают нас наверх. Наверху идем по персидскому ковру. Стена ровная, светлая, чуть коричневатая, крест тени на стене — это такой формы оконная рама. Но рано, оказывается; рано еще убивать. Нам предлагают подождать в махонькой комнатке с диванчиком и зеркалами, что-то вроде гримерной.
Нам улыбаются и нас закрывают на замок. Я смотрю на часы.
— Девять минут осталось, — говорю, а Гусаков:
— Если эти придурки начнут палить, а мы будем закрыты, — отвечает меланхолически, — тогда… Даже подумать страшно.
— Они не придурки, а наши боевые товарищи.
— Да, Саша.
— У нас же и оружие есть. Прострелим замок.
— Да, старлей.
— Тогда сделаем так! — Я развязываю шелковые ленты, которыми перевязана горловина мешка, и достаю, прислушиваясь к шорохам за дверьми, своего «Макарова» и засовываю его за брючный ремень под шубейку. В карманы шубейки кладу обоймы и лимонку. Та оттягивает карман и давит на бедро. Но именно ее может и не хватить…
Мсье Коля получает ГЛОК-18. Ему его засунуть некуда. Можно засунуть в клоунские панталоны. Будет, конечно, похоже на член, но таких огромных у людей не бывает. Гусаков снимает шляпу-колпак и с трудом пристраивает оружие.
— Не вывалится?
— Нет, старлей. Теперь обойдемся без песенок. Просто войдем и просто всех укокошим.
— Эта комната настоящий подарок.
— Или ловушка. Слова помнишь?
— Какие слова? Ах да. У э тю, Папа Ноэль? Ну т'антандон…
Мы поем чуть слышно, положив друг другу руки на плечи. Словно хоккеисты перед матчем. Мы хоккеисты. Мы лицедеи. Он — Анвар, я — Лейкин. Клоуны, мать перемать материнских матерей. Все, что нам нужно, — это только любовь…
— …Победители поедали пленников, захваченных на войне. Они считали это весьма справедливой акцией. Они полагали, что имеют над ними право жизни и смерти. Поскольку в их распоряжении было мало вкусных блюд, считали, что им дозволено воспользоваться плодом своей победы…
— Не мельтеши, Учитель, мы никого не собираемся есть!
— Так вы еще и не победили, сынок…
…Клоуны, мать перемать материнских матерей! Три минуты всего у нас, чтобы выйти и войти. Выйти из гримерки и войти в зал, где собрались есть ананасы и рябчиков жевать респектабельные бандюганы. А мы не респектабельные, мы — не поймешь кто. То ли Анвар с Лейкиным, то ли Коза и Ностра такая самодеятельная… Две минуты осталось, мать материнская!
Я уже собрался достать «Макарова» и стрелять в замок, как он щелкнул, дверь приоткрылась и в нее заглянул вежливый охранник, пригласил на выход. В мешке имелись еще гранаты и обоймы. Перекидываю через плечо. Гусаков говорит по-французски, охранник смеется. Мы топаем по широкому коридору, стены его расступаются, образуя круглую красивую площадку, с двух сторон которой ведут вниз парадные лестницы. Все блестит и светится. Ковры и гобелены. Нас просят остановиться возле золоченых, почти царских дверей. Пара атлетически сложенных слуг в панталонах, белых чулках, ливреях и башмаках с перламутровыми пряжками начинают раздвигать створки дверей. Я кошусь на циферблат: стрелка — тик-так, тик-так — отсчитывает последние пятнадцать, четырнадцать, тринадцать…
Дверь уже полностью открыта. Я вижу перед собой длинный стол напротив двери во всю стену под белопарчовой скатертью, спадающей к полу. На скатерти ананасы и рябчики, фужеры и цветы. За столом рядком сидят люди, которых мы сейчас попытаемся укокошить. Посреди открывшейся картины восседает дедушка Пьер. Он одет просто, почти экстравагантно, если сравнивать с нарядной публикой возле, — на нем военный френч без знаков отличия, лишь несколько нашивок за ранения. Он смотрит грозно из-под седых бровей, на лбу ровные и глубокие, словно зарубки, морщины, седые же бакенбарды висят на скулах, а руки, сжатые в кулаки, покоятся на скатерти. Желтый перстень с камнем веселится на безымянном пальце. Слева от Пьера я вижу Корсиканца. Он же — Красавчик Д. и Марселец. Как-то мне попалась на военной базе Петра Алексеевича видеокассета с фильмом, где Корсиканец играл дряхлеющего ебаря Казанову.
Фильм удался, потому что правда всегда впечатляет. Вот он передо мной, дряхлеющий Красавчик. Мужественный и грустный. Первое — врожденное, второе — приобретенное. Второе приобрел в Латинском квартале тридцать пять лет назад, когда киношные педрилы опустили Казанову. Вот он, блин, и загрустил…
По другую сторону от дедушки Марканьони оказалось знакомое лицо. Я его видел. По телевизору видел. Видел его на трибуне и в президиумах. Видел его в программе Караулова «Момент истины». Момент наступил. Какая там истина — не знаю. Зато все знают, что Караулов деньги брал. Он и сам хвастался. А тот, что раньше с Карауловым, теперь — с Пьером. Вот он, кремлевский кент, вылупил глазки, ждет представления и подарков.
Далее — ливанец желтолицый. Далее — тетки с сиськами, вываливающимися из платьев. Далее — точеный мужской профиль, манжеты. Беспокоится, чтобы сиськи у теток не вываливались. И еще — разные, с сиськами и профилями. Дюжина где-то… Над столом… Нет, под потолком — люстра… Если она упадет им на голову…
Это, в основном, информация. И это уже привычка. Время растягивается и растягивается; и в растянутых, словно гондоны, секундах я успеваю увидеть все и разглядеть.
…Двенадцать, одиннадцать, десять, девять, восемь, семь…
— Они рискуют за это дело жизнью. Они верны заключенной сделке. При осаде они могли быть убиты, что ж, значит, они вправе убить. Они могли быть ограблены. Итак, они думают, что и им позволено грабить, — возникает Учитель-Вольтер между восьмой и седьмой секундой.
— Что ты там бормочешь, Учитель, в прошедшем времени? — спрашиваю я.
— А что, сынок, надо в настоящем? — удивляется он.
…Клоуны, мать материнских матерей! Мы уже пританцовываем, двигаемся вперед чечеточными шажочками, поем песенку про Папу Ноэля, а почти покойники улыбаются предрождественскими лицами, предвкушают подарочки. Даже у дедушки Пьера лезвия губ приоткрылись в ухмылочке. Я — Лейкин, Коля — Анвар.
…Шесть секунд, пять секунд, четыре секунды…
Я еще топчусь тупо. Паркет под ботинками сверкает, натертый, гад, и скользкий. Мсье Коля-Анвар шаркает тощей ногой, кланяется, снимая колпак-шляпу, а я сбрасываю с плеча мешочек и лезу под шубейку за «макаровым».
…Три секунды, две секунды, одна секунда, нет больше секунд…
Исчезнувшее время возвращается другой ипостасью, и она, ипостась, возникает за спиной. Там, далеко за спиной, у ограды горные славяне…
— Локк развивает свою мысль и, чтобы лучше доказать, что ни одно правило практической морали не бывает у нас врожденным, приводит пример мингрельцев, развлекающихся, по его словам, тем, что они закапывают в землю живыми своих детей, а также пример карибов, оскопляющих своих детей для того, чтобы сделать их более тучными и пригодными для еды, — говорит Учитель-Вольтер.
— У нас Сталин был мингрельцем, — отвечаю я. — Или не мингрельцем.
— А кто такой Сталин? — удивляется Учитель.
…У ограды горные славяне начинают пальбу, и кажется, что это не два человека, X и Z, а целая армия Тито вошла в Париж. «Рвутся гранаты, строчат пулеметы…»
Дворецкие, стоявшие чуть в сторонке от нас, выхватывают из гульфиков по автомату и, стуча каблуками, скатываются по мраморной лестнице обороняться.