Выбрать главу

В тот же день, когда разнеслась весть, я отправился в магазин – впрочем, сигареты действительно кончались. Тело еще не забрали.

Продавщица рассказала, что вчера эти двое заходили трижды: один раз, часов в шесть вечера, взяли бутылку коньяка, в два других раза

– по бутылке водки, причем первую – ноль семь. Пили здесь же, за магазином, благо для этой цели там установлены пара столиков с лавками – летом здесь ставят мангал и готовят шашлыки. Стыдясь собственного неуместного любопытства, я взглянул на него, но увидел только эти самые новые башмаки, которые он не успел сносить. Из машины Жигули синего цвета вышла мать, вы ведь, кажется, Николай…

Вопреки моим худшим ожиданиям, пока мы говорили, она не рыдала. Один только раз взглянула на тело, зажмурилась и страшно вскрикнула. И снова вперилась мне в лицо диковатым, застывшим взглядом – лицо у нее уже было испепелено будущим страшным одиночеством. Он же был хороший мальчик, за что они его так, твердила она. Они, это, по-видимому, был собирательный образ его собутыльников, и я про себя перекрестился, что ни разу с ним не поднял ни рюмки. Но в ее сознании эти они то и дело олицетворялись в последнем собутыльнике, том самом Волкове. Я его из-под земли достану,

грозила она так убедительно, что и мне сделалось не по себе. По ее словам, выходило, что сын недавно получил немалую сумму гонорара, купил новые ботинки на толстой подошве, приехал в Переделкино, заплатил в бухгалтерию за месяц вперед, в тот же день повстречал этого неведомого Волкова, и они стали увлеченно пропивать оставшееся. Сроком своей путевки, получалось, он не успел воспользоваться. Но пили они не первый день – третий, так выходило.

То есть ровно с того дня, когда заехал и я. И ошибся, якобы опознав его в парке, хотя он действительно был уже здесь… Он в последнее время много пил, сказала мать.

– А отчего ж вы отпускали его сюда одного? – глупо спросил я.

Сердце у меня ныло, и было муторно, так и тянуло опять скосить глаза на мертвое тело, и было не уместить в голове, что еще сутки назад этот парень дружелюбно улыбался встречным, перебирал в уме мелодии и дышал здешним воздухом, отсчитывая, как и все мы, дни до начала лета.

– Антон говорил – ему душно в Москве… что задыхается… а здесь ему хорошо работается… на воздухе… говорил, что боится в метро, такие там страшные лица… он добрый был мальчик, талантливый… эту певицу прописал, говорил: такая одаренная, пропадет в Воронеже… за что они его так, Николай, скажите… вас ведь Николай зовут? – повторила она.

Все, что она говорила отрывисто, было бессвязно, но так мне понятно.

Я пробормотал слова соболезнования и ушел, помочь я ничем не мог.

В отличие от персонала редкий в это время года писательский контингент Дома не проявил к случившемуся никакого явного интереса.

Ни красавец-поэт Касым, приехавший на пару дней со своей пассией-китаянкой, которая, кажется, была певицей и пела песни на его стихи. Ни беллетрист Юра Петров, сочиняющий здесь уже много месяцев новый роман под названием Вундеркинд, про музыканта, кстати. Ни, наконец, поэт-песенник по трудно запоминаемой и вовсе не произносимой молдавской, что ли, фамилии, некогда основавший поэтическое движение под эпатажным названием куртуазный маньеризм.

Все они хорошо знали покойного.

Отчего, думал я, все они предпочли как бы не заметить случившегося?

Ведь не только из эгоизма и той глухоты к окружающему миру, какой подчас тяжко страдают почти все сочинители, упоенные собственным воображением. Быть может, дело в том, что смерть эта была так некрасива, как бы недостойна интеллигентного взрослого человека, не талантлива? Но бывает ли красивая смерть где-нибудь, кроме как в романах? Или дело в том, что все они уже в критическом мужском возрасте, когда начинают запоздало хлопотать о здоровье, и каждый примерил эту нелепую смерть на себя? Во всяком случае, шестидесятилетний Петров сказал мне ни к селу ни к городу: знаешь, нужно умереть на коне… Хорошо, не сказал на бабе, с него станется.

Наверное, думал я, в них прорвался страх смерти, который мы упорно загоняем как можно глубже. Потому что с возрастом этот страх нарастает, и не только из-за того, что смерть близится, но потому, что в молодости легче умирать. Поэтому они должны были испытывать неприязнь к покойнику, который так бестактно напомнил о бренности бытия. Даже бренности вольного житья в Переделкине. И только постоянная в этом Доме очень старая дама, мать одной чрезвычайно успешной сочинительницы детективов, моей ровесницы, старуха – вдова одного чекистского литературного генерала, настолько сварливая, что дочь предпочитала держать ее здесь, не в дом же престарелых сдавать,

– сказала мне за обедом, жуя фруктовый плов:

– Жаль мальчика… – И добавила: – Мы же в одном доме живем…

Но теперь было жаль прежде всего его мать, а слово живем нужно было сказать в прошедшем времени…

Я попытался представить себе жизнь этого человека, очень доброго и, наверное, судя по ухваткам, недалекого малого, какими чаще всего и бывают лабухи. А он был именно из них, самостоятельно стал сочинять, работая в группе, так и сделался композитором. Судя по реплике о мучительности поездок в метро, пересказанной его матерью, был он парень чувствительный, из тех, кому так трудно дается жизнь на этом свете. Чтобы здесь жить, требуется особая закалка, а чтобы такую закалку получить, нужна даже не сила воли, но некое упорство звериного характера, желание, что называется, выжить любой ценой.

Со всем этим дело у Антона обстояло скорее всего неважно, хотя упорен он был, днями что-то подбирал на гитаре, записывал, снова подбирал, и эти звуки отдавались в гулком коридоре старого здания, построенного некогда с наивным подражательством русскому ампиру – с колоннами дорического, кажется, происхождения.

Для начала я прикинул, какими могли быть его отрочество и юность. Он родился во второй половине шестидесятых, рос в семидесятые унылые годы. Это была эпоха увядания империи, когда бывшая великая держава, нагонявшая страху на весь мир, стремительно превращалась в дремучую провинцию, а двери еще были закрыты, даже евреев перестали выпускать, и до очередных послаблений оставалось полтора десятка лет. Поколение Антона не застало даже отзвуков энергичных шестидесятых, преисполненных благостных надежд, и росло в атмосфере гниения последних идеалов, когда дряхлая власть не знала, что делать, но не имела сил что-нибудь менять. Эта анемичность передалась и молодежи тех лет. Собственно, пресловутый русский рок-н-ролл, какового на свете никогда не было, родился именно в эту межеумочную эпоху, и его дожившие до наших дней представители по-прежнему лабают что-то дряблое, слова выпевают несусветные, как будто в подворотне, когда нечем занять себя. И, кажется, даже голову не моют, боясь, наверное, с пеной шампуня потерять остатки дворового инфантилизма.