– Папа никогда не рассказывал…
Ничего не рассказывал, на самом деле. О чем они вообще говорили, когда он еще был способен связно излагать мысли? О ежедневных хлопотах. О самых примечательных моментах из той нехудожественной литературы, которую он читал в то время. Ни о чем важном, ни о чем таком, что могло бы вызвать какие-либо яркие эмоции. Существовали правила, и они соблюдались неукоснительно. Отец злился, когда Вэл пыталась нарушить их, например, прокрадывалась в дом, чтобы посмотреть телевизор со старшими детьми Глории. Возвращая дочь в их безжизненную лачугу, папа кричал: «Это опасно!»
Хотя он многое считал опасным. Школу. Друзей. Врачей. Вэл потирает запястье в том месте, где образовался рубец после неудачного перелома в двенадцать лет. Отец тогда вправил кости сам. Она пониже натягивает рукава позаимствованного черного платья, чтобы скрыть наросты и шрамы. Скоро начнут прибывать люди – не хочется, чтобы у них возникли лишние вопросы. Пожалуй, в этом отношении у них с отцом по-прежнему много общего.
Сегодня, при посещении кладбища, Вэл впервые за последний год оказалась так далеко от привычных мест. Иногда она забывает, что за пределами фермы существует другой мир – большой, красочный и шумный. Благодаря папе ранчо стало их жизнью. Неплохой жизнью, и всё же…
И всё же.
Теперь, после его смерти, это больше не их жизнь. Только ее. Какие эмоции вызывает данное соображение? Призрак решимости, которую Вэл ощутила на тридцатый день рождения, проплывает мимо нее. Она планировала сбежать, однако у отца случился инсульт. Никаких докторов. Только дочь. И она осталась. И до сих пор находится здесь. Часть души, настроенной покинуть это место, так же мертва, как и папа.
– Нам потребуется больше посуды, – Глория меряет взглядом стопку тарелок, которые Вэл выставила на стол.
– Зачем?
На похороны пришла совсем небольшая группка людей: только сама хозяйка фермы с парой детей, которые сумели приехать, плюс трое рабочих, и то лишь потому, что им нравилась Вэл. Они почти не знали отца, так как в последние годы он не мог свободно передвигаться, однако она всё равно оценила поддержку коллег.
Глория вытирает руки, тянется к шкафу, достает еще посуду и отдает Вэл.
– Я выложила приглашение на поминки на своей страничке в соцсети.
Тарелки летят на пол. Она пораженно переводит взгляд со своих пустых ладоней на осколки.
– Что?
Глория деликатно обходит керамические черепки и берет работницу за руку. Их мозоли практически одинаковые. Затем мягко, будто успокаивая разбушевавшегося на пустом месте Шторма, произносит:
– Он теперь покоится с миром. Никто за ним не явится.
И, потрепав ее по щеке, отправляется в кладовку за метлой. Глория, старомодная уроженка Айдахо со здоровым недоверием к правительству, позволяла Вэл садиться за руль с тех пор, как та начала доставать ногами до педалей, и никогда не переживала по поводу прав, налогов и прочих официальных вещей. То же безразличие распространялось и на отца, который работал здесь еще подростком, а затем заявился на ферму десяток лет спустя с восьмилетней дочкой. По всей видимости, Глория приняла их, и глазом не моргнув, а также не стала расспрашивать, ни почему они не могли устроиться на законных основаниях, ни насчет школы для ребенка, ни о причинах их скрытности и нежелания куда-либо уезжать. Вероятно, просто предположила, что сотрудник совершил нечто незаконное, что в ее глазах не обязательно означало неправильное. Когда обожаемый брат Глории умер от СПИДа, она перестала прислушиваться к мнению окружающих о хорошем и плохом, доверяя только собственным суждениям, которые говорили, что отец Вэл – приличный человек.
Но то, чего Глория не понимала, то, о чем никогда не думала спросить: кого именно они защищали, скрываясь на ферме.
Страх скручивает внутренности Вэл, запертый за самыми старыми, самыми толстыми дверями, и шепчет, что это она причина, по которой они прятались здесь тридцать лет. А не отец.
«Что ты натворила?» – вопит разум, однако не ее голосом. Чьим-то незнакомым. Но что бы она ни натворила, это было плохо.