Он пил только молоко, стерилизованное молоко для грудных детей, тщательно и с большой точностью подогретое до температуры парного молока. За ним ухаживала няня из детской больницы, она заботливо поправляла подушки в кресле на колесиках, недоверчиво пробовала молоко и в своем медицинском халате с белыми и голубыми полосками сама пахла молоком, стерилизованными пеленками и тальком, а он осторожно брал стакан желтыми, как пергамент, руками, бережно подносил его к своему пергаментному лицу, смачивал нежными сливками губы, тонкие, как лезвие ножа. На улице светило солнце, но комната была затемнена, и мощные электрические печи дышали почти нестерпимым жаром, от этого жара и от приторного запаха молока мутило каждого посетителя. Он называл себя Аустерлицем, и, возможно, его действительно звали Аустерлиц, но трудно было представить себе, что у него есть настоящее имя, никто не знал, каким концерном или каким заводом он владеет, какой акционерный капитал он представляет, — может быть, он владел всеми оружейными заводами и представлял все или почти все капиталы; местонахождение своих складов он всегда держал в тайне, как отправляли его грузы, знал только он, но винтовки и пушки прибывали по назначению и точно в срок. Аустерлиц был корректен и заслуживал доверия, а его связи со всеми правительствами, со всеми путчистами и заговорщиками были столь же легендарны, как и его кредит. Подобно Юдеяну, Аустерлиц носил синие очки, и оба они с дурацкой таинственностью, словно два синих призрака, поблескивали стеклами своих очков. Они были похожи на двух мрачных гомункулов. Няня подкатила к Юдеяну тележку с крепкими напитками, льдом и стаканчиками для коктейля, и он с радостью слушал — хотя жара и молочный чад мучили его и заставляли много пить, — слушал о том, что из вооружения перепадает малым от сильных мира сего. Иное хорошо сохранившееся орудие смерти можно было приобрести по неожиданно сходной цене — похоже, еще не перевелись закулисные меценаты, скромные благодетели человечества, тайные друзья смерти, которые, не стесняясь расходами, снабжали оружием малые, но храбрые народы и государства, располагавшие меньшими возможностями, чтобы и в странах, стоящих в стороне, не угасала угроза войны. Пусть тлеет костер. А вдруг опять вспыхнет искра и новый пожар охватит весь мир? В такое дело стоило вкладывать капиталы, смерть — надежный должник. Осмотрительно, со знанием дела Юдеян отбирал то, что может пригодиться в пустыне. Его полномочия признаны. Но виски, которое он пил, спасаясь от жары, от жары и молочного чада, вызывавших тошноту и удушье, разгорячило Юдеяна, и он рассердился на то, что опять закупает только для своих семитских и негритянских частей, для своих вымуштрованных парней из крепости в пустыне, и он затосковал по своему отечеству, по немецким лесам, по более широким связям и более серьезным задачам, которые позволили бы ему сделать Аустерлицу значительно более крупные заказы. Аустерлиц запачкал молоком верхнюю губу, и казалось, на пергаментной коже выросли молочные усики; он, разумеется, был хорошо осведомлен о состоянии такого важного рынка, как немецкий. Не показать ли Юдеяну биржевой курс? Ведь он старый клиент. Но Аустерлиц умел ждать. Открывались определенные перспективы, и, так как он считал Юдеяна бойцом второго эшелона, до него дело пока не дошло, да и неизвестно, когда и где дойдет до него большое дело, а потому Аустерлиц не сказал ему всего, что знал. Все же он упомянул о генерале фон Тейфельсхаммере — он из самых верных и теперь снова ворочал делами — и назвал маленького доктора, который уже раньше был доносчиком на службе у большого доктора, а теперь прикинулся идеалистом и хочет играть роль доктора — исцелителя национальной политики. Юдеян знал их, он живо представил себе генерала, с лицом первого ученика, круглыми очками, оттопыренными ушами и маленьким ртом, «всегда открытым, словно для того, чтобы залаять, он танцевал еще перед фюрером, всегда по струнке, всегда примерный ученик, всегда готовый удерживать фронтовые позиции до последнего, самого старого фольксштурмиста; Юдеян помнил и другого — этого маленького доктора, готового удерживать фронтовые позиции до последнего, самого юного члена гитлерюгенда, он иногда приходил к Юдеяну в кабинет с поручением от большого доктора, краснобай и подлиза, рот точно у крысы, у крысы, которая улыбается. Юдеян его терпеть не мог, не оттого, что он напоминал крысу, а потому, что он учился и слыл честолюбивым интеллигентом, и вот, смотрите-ка, эти двое объединились или подыгрывают друг другу, но едва ли они делают это в духе Юдеяна и готовят Германию для него; видно, он уж слишком долго ходит в мертвых, надо ехать в Германию, появиться там, чтобы не остаться вне игры, надо зорко следить за этими первыми учениками и пай-мальчиками, иными словами, надо все-таки предстать перед судом Пфафратов, чтобы добиться официального или негласного аннулирования приговора; союзников Юдеяну уже нечего бояться, они дадут согласие, ведь они думают о своем будущем. Но Юдеяна злило то, что пока придется опираться на Пфафрата и относиться к нему дружелюбно. Он стукнул кулаком, стаканы зазвенели. Казалось, лопнули реторты, в которых были созданы оба гомункула. В испуге прибежала няня, но Аустерлиц успокаивающим жестом отослал ее. Он вынул из небольшого замшевого футляра модель нового пистолета с глушителем и показал его гостю, и Юдеян — еще маленький Готлиб с завистью простаивал у витрин оружейных магазинов, — Юдеян тут же влюбился в столь удобного и портативного носителя смерти и уже не мог с ним расстаться. Аустерлиц, знавший итальянские законы, тут же предупредил Юдеяна, что продажа, покупка и ношение огнестрельного оружия запрещены специальными предписаниями, но все же оставил Юдеяну пистолет — вдруг понадобится большая партия для пустыни.
— А где, — тихим голосом спросил Аустерлиц, по-детски улыбаясь и прихлебывая из чашечки приторное молоко, — где же нет пустыни и нет джунглей? — Он не спросил: «Где нет смерти?»
Столы и стулья были вынесены из кафе-мороженого и расставлены во внутреннем дворе: здесь было приятнее посидеть и понаслаждаться тенью в стороне от шумной улицы; Зигфрид и Адольф, словно два друга, встретившиеся, чтобы поболтать, сидят в лоджии, украшенной на древнеримский манер: полуколонны, обвитые плющом, исцарапанные маски доброжелательных лар окружают их, небольшой фонтан журчит свою веселую песенку, рядом дружелюбно кивает пальма, а гипсовые головы богов, поэтов, философов, выщербленные лица сатиров, государственных деятелей, цезарей и миловидные личики пастушков и нимф, без ушей, с разбитыми носами, слепым взглядом, смотрят, как Зигфрид и Адольф ковыряют мороженое, твердое, словно гранит. У Адольфа, у этого удрученного диакона, который с неохотой следовал сюда за Зигфридом, мороженое потушило пожар мучительного стыда, оно вдруг показалось ему приятным, и он жадно глотал этот искусственный, ароматично тающий зимний плод, слегка пощипывающий язык, а Зигфрид стал задумчивым в только ковырял и крошил свою порцию, пока она не растеклась по чашечке молочно-красноватым соусом. Адольф, которого освежило лакомство и которому здесь в беседке все уже представлялось естественным, безобидным и не таким сложным, спросил у Зигфрида, почему бы им, собственно, не повидать своих родителей. Он предложил пойти к родителям, стать перед ними и заявить: вот мы какие, разумеется не такие, как хотелось бы вам, но можно оправдать и ту жизнь, которую мы ведем. Но Зигфрид воскликнул:
— Ты с ума сошел! Я вовсе не собираюсь оправдывать мою жизнь! С чего бы это я стал оправдываться перед родителями? И не подумаю!
Адольф в ответ заметил, что оправдываться следует всегда, во имя самой жизни, перед богом и людьми, а почему бы и не перед родителями.
— Ты что же, считаешь своего отца богом или, может быть, даже человеком? — спросил Зигфрид. Он разозлился. И Адольф был взволнован.
— Все это слова, — воскликнул он, — у тебя такое же пристрастие к словам, как и у веет других, над кем ты утверждаешь свое превосходство, и все из-за того, что ты придаешь своим словам негативный, циничный, вызывающий смысл, который мне кажется бессмысленным и лишь показывает, насколько ты впал в отчаяние.
Зигфрид:
— Это ты в семинарии научился приписывать людям отчаяние, чтобы психологически подготовить их возможное обращение в лоно церкви?
Адольф:
— Я говорю не о семинарии. Я говорю о тебе.
Зигфрид:
— Меня оставь в покое. Я живу, как хочу. Мне никто не нужен.