Выбрать главу

Юдеян пришел. Он заполнил собой комнату. Коренастый, грузный, точно бык, он заполнил всю комнату. Тесная комнатка стала еще меньше. Она словно съежилась. Казалось, стены стремятся сдвинуться, а потолок опуститься на пол. Юдеян подошел к Еве. Он обнял ее и сказал:

— Ты скорбишь, ты в трауре?

Ева сказала:

— Я скорблю.

А сама думала: он пришел, он пришел, но все же не из Валгаллы. Он сказал:

— Я знаю все. — И подвел ее к кровати. Она опустилась на постель, он сел рядом. Юдеян оглядел комнату, тесную комнатушку с окнами во двор, он слышал доносившуюся из кухни негритянскую песенку, видел фибровый чемодан, вместительный и дешевый, и вспомнил кожаные сундуки, которые были у них прежде. Он сказал:

— Виноваты евреи.

И она отозвалась:

— Евреи.

Она посмотрела на своего сына в одежде священника: тот стоял в лучах яркого солнца, черный, пыльный, потрепанный; цепь, на которой висел крест, он намотал на руку и выставил крест вперед, навстречу родителям, он был бледен, и чудилось, будто он молится. Юдеян сказал:

— Было предательство.

И она откликнулась:

— Предательство.

— Евреи, — сказал он, — евреи без роду, без племени.

И она повторила:

— Евреи без роду, без племени.

Адольф глядел на них и вспомнил Лаокоона и его сыновей на греческом побережье, опутанных змеями, — извивающиеся гигантские змеи безумия, брызжущие ядом ненависти, поглотили его родителей. Он молился. Он читал «Отче наш». Она спросила Юдеяна:

— Ты будешь бороться дальше?

И он ответил:

— Я им покажу. Я им всем покажу.

Она взглянула на него, и ее затуманенные голубые глаза увидели больше, чем могли видеть; ее взгляд прояснился и проник сквозь туман бытия. Она не поверила ни одному слову Юдеяна. Он ведь пришел не из Валгаллы. Однако Ева увидела смерть, стоявшую у него за плечами. Смерть ее не испугала. Смерть уладила бы все. Смерть отвела бы героя в Валгаллу. Юдеян взглянул на ее туманно-бледное лицо и подумал: она очень постарела, я предчувствовал это. И еще: она мой соратник, она осталась моим единственным соратником. Он ощутил, как ее рука постепенно согревается в его руке. Он сказал:

— Я вернусь в Германию. Я поговорю с Пфафратом. Я покажу всем предателям. Я еще прежний Юдеян.

Он был прежним, он был еще великим Юдеяном. Он был действительно велик в маленькой комнатке. Он был велик, как тень маленького Готлиба. И Юдеян снова приказывал. Он приказал ей тотчас же уехать. Пусть едет домой. Он вытащил из объемистого бумажника деньги, деньги на билет в спальном вагоне. Он дал ей нужную сумму. Деньги на покупку дома он ей вышлет. А потом он взял пачку больших грязных итальянских кредиток с фантастически большими послевоенными цифрами и сунул ее Адольфу в молитвенно сложенные руки. Это развеселило Юдеяна. Он сказал:

— Купи себе поесть. Или напейся. Или возьми себе девчонку, если ты еще мужчина.

Деньги жгли Адольфу руки, но он не посмел вернуть их. Он сжимал пачку кредиток вместе с крестом. Юдеян собрал вещи жены и бросил их в некрасивый дешевый фибровый чемодан. Ева сидела неподвижно. Она позволяла ему распоряжаться. Ее радовало, что он снова приказывает, что он снова распоряжается, но глаза ее не верили Юдеяну, они видели смерть за его плечами, они видели его уже на пути в Валгаллу, на пути к сонму героев. И было все равно, что он делает тут, на земле, и что приказывает; она подчинялась ему с полным безразличием и, держа его под руку, покинула свою комнату, ушла от негритянских напевов во дворе и от своего сына, чужого и, конечно, враждебного ей существа. Евреи, предатели, попы. Юдеян считал, что расплатился с сыном, дав ему отступного грязными кредитками с фантастически большими цифрами, в даже не поглядел на Адольфа, когда уводил мать.

В зале отеля, облюбованного немецкими туристами, они натолкнулись на Пфафратов, на этих загорелых экскурсантов, — те возвращались с поля боя в отличном настроении, оживленные, шумные и подкрепившиеся. Фридрих-Вильгельм Пфафрат был изумлен и встревожен, увидев Юдеяна в отеле, да еще под руку с Евой.

— Я провожаю жену на вокзал, — бросил ему Юдеян. — Ее комната мне не понравилась. Мы потом поговорим.

Юдеяну было приятно отметить озадаченное и смущенное лицо своего родственника. Это побудило Юдеяна к шуткам, и он крикнул им:

— Вы идете на концерт? Сегодня пиликает ваш Зигфрид!

Но точно возмездие за насмешку, следом за ним, как черная тень, шел Адольф. Он шел по залу, словно тощее привидение, озабоченное и печальное. Что они могли бы сказать ему? Пфафраты смущенно отвели глаза. Он нарушал их покой. Этот черный образ был подобен роковому предостережению, полученному Валтасаром. Но Дитрих после недолгого раздумья все же поспешил за кузеном, и, догнав его, сказал:

— Здравствуй, Адольф. Может быть, ты станешь кардиналом. С тобой надо быть в хороших отношениях.

Фрака у меня не было, но я мог купить себе фрак или взять напрокат: в Риме, вероятно, были люди, которые зарабатывали тем, что давали напрокат фраки, но я не хотел ни покупать фрак, ни брать напрокат, я не считал обязательным слушать музыку во фраке.

Я надел белую рубашку. Фонтан на площади журчал. Я не стал мыться.

Я надел темный костюм. Это не был римский костюм. Это не был костюм элегантного римского покроя. Фонтан на площади журчал. Я надел немецкий костюм. Я немецкий композитор. Я немецкий композитор, приехавший в Рим. Фонтан журчал. Вода падала в бассейн. Монеты падали в бассейн. Боги и мифические существа не благодарили. Туристы вычеркивали фонтан из списка достопримечательностей, они его осмотрели, они сфотографировали льющуюся воду и богов, урожай с него был собран полностью, фонтан был запечатлен в памяти и стая одним из воспоминаний о путешествии. Для меня он был дивным сном. Мальчишки выуживали монеты, которые туристы бросали в воду. Мальчишки были красивы; они закатали короткие штаны, обнажив стройные ноги. Я — в своей белой рубашке и черном костюме — охотно сел бы наг барьер фонтана. Я смотрел бы на мальчишек и с охотой наблюдал бы, как красивы и как жадны эти мальчишки до денег.

К концертному залу устремлялся шумный поток машин. Непрерывно раздавался свисток полицейского. Его перчатки напоминали две изящные белые птицы. Подъезжали молодые королевы кружев, старухи под вуалями с бриллиантовыми диадемами, графы рекламы, графы министерства иностранных дел, знаменитые женихи-обманщики, посланники, поседевшие от неприятных посланий, мать Снегурочки, а впереди всех — сестры Золушки, они выступали, как королевы красоты, и фотографы озаряли их вспышками; пританцовывающие законодатели мод с помощью тщеславных манекенов старались привлечь внимание к своим деловым мечтам, известные звезды экрана зевали прямо в лицо юным и богатым наследницам, и все они воздавали должное музыке, они высшее общество, их нельзя отличить друг от друга, у них одно лицо. Критики скрывались под характерными личинами, издатели от сплошного доброжелательства сияли, как полная луна. Антрепренеры выставляли напоказ свое чувствительное, больное сердце. Грузовик с красными флагами прогромыхал мимо. Листовки, словно стая завистливых серых воробьев, порхали над белыми перчатками полицейского. Пала крепость в джунглях. Но кому до этого дело? Биржа реагировала четко. Ага-Хан не появился. Он ожидал в своей вилле на берегу моря «Волну» Хокусаи. Но добрый десяток членов наблюдательного совета акционерных обществ все же явились. Здесь знали друг друга и раскланивались; а дамы вовсю стремились затмить богинь. Я был без шляпы, а не то я снял бы ее, ведь здесь собрались мои заказчики и хозяева, они кормили и поощряли меня, содействовали моему успеху, даже промышленность была представлена: проконсультировавшись с философами-пессимистами, они учредили музыкальную премию, за премией от фабрикантов должна последовать премия профсоюзов, за премией имени Форда — премия имени Маркса, меценатство становится все более анонимным. Моцарт был камердинером у сиятельных особ, а чьим камердинером являюсь я, стремящийся быть свободным, и где же великие люди, о которых говорил Августин, жаждущие после трудов отдаться музыке для восстановления своей души? Ни одной души я не видел. Вероятно, платья были слишком роскошными.

А может быть, я так ожесточен потому, что не купил себе фрака? Кого должна радовать моя музыка? И разве она вообще должна радовать? Она должна будить тревогу. Но здесь она ни в ком ее не пробудит.

У входа на галерку фотографов не было. Молодые люди, молодые женщины и — как ни странно — совсем пожилые люди шли через этот вход. Мастеру хочется верить, что молодежь за него, и он считает, что будущее за ним, если ему аплодирует галерка. Будут ли они мне аплодировать? Разве я писал для них, для этих гордых бедных девушек? На меня они не смотрели. А бедно одетые мужчины? Это, вероятно, студенты, будущие атомные чародеи, которым всегда угрожает опасность быть похищенными или растертыми между Западом и Востоком, а может быть, это просто будущие экономисты или зубные врачи — я, вероятно, все-таки тосковал по тем особым слушателям, о которых говорил Августин. Прошло несколько священников, прошло несколько молодых рабочих. Взволную ли я их? Как мне хотелось бы во всей молодежи — в юных исследователях, студентах, рабочих, священниках, девушках — почувствовать своих друзей, своих камрадов; но слово «камрад» было навязано мне с юных лет, и оно мне отвратительно. И когда я увидел студентов и рабочих, я подумал также: пролетарии и интеллигенты, объединяйтесь! — но я не верил в это, не верил, что из такого объединения возникнет новый мир; Гитлер, Юдеян, мое семейство, нацистская школа — они отняли у меня веру в любое объединение. Поэтому я приветствовал лишь немногих стариков, которые, затерявшись среди молодежи, восходили на Олимп, — они были одиноки, и, вероятно, концерт мой предназначен для одиноких.