Преступления обрушиваются на нас со всех экранов. Извращенная Стефани, ликующая в аду, создаваемом ею для самой себя, povera disgraziata,[52] какой там рай, сплошная одержимость триллером! К тому же она недостаточно известна, чтобы вымостить хорошо политую кровищей на англо-саксонский манер дорогу, по которой разгуливают психопаты и продажные полицейские — и вся вагинально-желчная язвительность выплескивается в ударах бритвой и выстрелах из «кольта». Нет, этого я не потяну, поскольку в малой степени насмотрелась всякой тележути, не некроманка, не алкоголичка, не бешеная любительница секса, пока еще в своем уме, и притом слегка излишне ироничном, скептичном, лаконичном. Да нет же, право… Вот увидите, если и стоит сделать крюк, то только ради самого странствия; сбегаешь куда-то, берясь за описание преступления, но не раньше, и лишь в оторванности от родных корней, в пересечении видимостей, расплетании узлов и добиваешься саспенса.
Норди продолжает спать, я — нет. По ночам — особенно по ночам — я никуда не спешу.
Моя встреча с Анной Комниной
Приступим к возведению Вертикалей образов. Но не только, ибо мои расследования куда только меня не заводят: Париж, Санта-Барбара, Москва, Стамбул, Пекин и даже Пюи-ан-Велэ, Везелэ, Филиппополь… Моя карта мира формируется по мере того, как я путешествую, знакомлюсь с людьми, новые связи создают вокруг меня некую благопристойную общность, в которой нет ничего необычного. Будучи чем-то большим, чем общение по Интернету, эта общность поперечна журналистским и прочим кланам, как и разнообразным профессиям, с которыми я познакомилась, дисциплинам, которыми мне приходилось одно время заниматься, верованиям одних, государствам других, словом, она представляет собой некий небольшой интернационал византийцев, таких же, как я, Стефани Делакур, пытающихся что-то понять и порой измысливающих решения. Ну могла бы я без них отыскать голову Глории Харрисон, разоблачить атомную мафию, ее связи с Меделлинским картелем да еще защитить Джерри? Норди всегда был флегматичен, во всяком случае, внешне — ничего общего с тем, каким я его знаю теперь, — и потому мне оставалось лишь доказать, что я обладаю нюхом, изобрести альтернативную реальность, более реальную, чем реальность альтернативных глобалистов, самой разбрестись по всем направлениям. Это упражнение не было лишено выгод, и первая из них состояла в том, чтобы постепенно избавиться от клановости, которая свирепствует в Париже, как и везде, воодушевляемая той же логикой исключительности при встрече с теми, что не уловили поданного им сигнала.
Если вы читаете «Ле Фигаро», у вас непременно создается впечатление, что вы живете в одной стране, если вы читаете «Ле монд» — в другой, открыв же мою газету «Лэвенеман де Пари» — окажетесь в третьей. Это в порядке вещей, скажете вы мне, что тут такого, каждая редакция, семья или секта имеет право на собственное видение мира и на то, чтобы навязывать его другим. Счастье еще, что конкуренция спасает нас от якобинского, если не тоталитарного единоначалия! Что же остается, кроме как поощрять свободу демократии и плюрализм? Нет ничего лучше — подтвердит нам первый встречный студент Высшей политехнической школы. Ну разумеется! Если только пренебречь тем, что в ограниченном пространстве одной страны с ее медиа-провинцией, в ограниченный президентским мандатом и даже одним поколением срок спасительный плюрализм сводится к яростной борьбе кланов и промыванию мозгов, сравнимому с диктатом. Пример? Возьмите «Лэвенеман артистик»: меньше чем за два года моя коллега и близкая подруга Одри, в чьих руках эта газета, подпала под влияние гуру, ясновидящего — не из «Нового Пантеона», до этого все-таки не дошло, но одного из вольных стрелков, независимого, как она утверждает (положим, он и впрямь независим), в которого она тайно влюбилась (что бросается в глаза, хоть она и не признается) до такой степени, что говорит, пишет и думает, будто зомби! А поскольку гуру — страстный поклонник Вагнера, бедной газете хватает теперь места только для Вагнера, «Парсифаля» и Байрейта. Как зубоскалят завистники, это теперь не газета, а «нацистский филиал». Ну зачем же так сразу! Орган, доверенный Одри, — не более чем бульварный листок, вторящий вкусам гуру, которым в силу благосклонности своей почитательницы манипулирует квазицелостностью того, что воспринимается в Париже как святая святых музыки, в частности, и искусства в целом! Только не говорите, что мною движет ревность! Это чувство мне неведомо. «Ты не способна ненавидеть, с таким дефектом далеко не продвинуться, детка!» — не перестает повторять мне моя мать — и все напрасно — с самого моего детства. Между нами, все это не слишком опасно, поскольку произведения культуры, создаваемые по образу и подобию средств массовой информации, — не более чем дневной лазарет, призванный утишить нарциссическую боль средних классов, пусть так, но меня выводит из себя констатация того, как легко дергать такую культуру за ниточки и сколько свихнувшихся этим пользуются! Делая вид, будто ничего не происходит, клан Одри отхватил для себя кусок, где хозяйничает и ликует на вершине пирамиды ее колдун! Конечно, их выдают противники, которые звереют от этого слишком явного клиентелизма лишь для того, чтобы культивировать собственную его разновидность, в социальном плане менее действенную в данный момент, но столь же притворную или оголтелую, а может, и то, и другое. А народец меломанов, любителей искусства, читателей знает, что им манипулируют, и в восторге от этого!