Выбрать главу

6

... Освещенные окна вызвали знакомое томление: кто-то его ждал в одном из окон. Он знал, что все это, конечно, вздор, ни одно окно не освещено, ни одно сердце не бьется здесь для него. Он знал больше: за окнами сидят молодые, старые и средних лет люди, по большей части чиновники, дрянь, говорят, сплетничают, играют в карты, наконец гаснут. Все это, разумеется, вздор и бредни. И на сто человек один умный. Стыдно сознаться, он забыл имена московских любовниц; окна светились не для него, бордели его юности были закрыты. Где найдет он странноприимный дом для крова, для сердца?

7

Он увидел розовое лицо, пух мягких волос, услышал радостное трепыхание дома, детский визг из комнат и женское шиканье - и ощутил прикосновение надежной щеки. Весь он был заключен в мягкие, необыкновенно сильные объятия. Тогда он понял, что все, что утром творилось, - раздражение нерв, дрянь, шум в крови. Просто - он начал визиты не с того конца. И он обнял Степана Никитича со старой быстротой, щегольством угловатых движений. Уже бежали дети, воспитанницы, гувернантки из дверей с визгом. Мамзель Питон отступила перед ним в реверансе, как Кутузов перед Наполеоном. Она была налита ядом, и ее прозвали дома Пифоном. Дети и воспитанницы тряслись на ножках, ожидая очереди на реверанс. Детей Степан Никитич тотчас отослал. Мамзели Пифону он отдал какие-то распоряжения почти на ухо, так что Пифон с гадливостью отшатнулся. Впрочем, она тотчас же скрылась. - Змей Горыныч, - кивнул головой Степан Никитич не Грибоедову, а вообще. - Диво женское. Соорудился стол. Виноград из Крыма, яблоки из собственного имения, трое лакеев побежали, запыхавшись, за остальным. Степан Никитич расставил вино, обратился не то к бутылкам, не то к Грибоедову: "Знай наших" или: "Не замай наших" и уставил в порядок. Потом деловито потащил его к свету, серьезно оглядел и хмыкнул от удовольствия. Грибоедов был Грибоедов. - Что ж ты, мой друг, не заехал ко мне сразу? Ведь стыдно ж тебе маменьку беспокоить. Ведь твой Сашка там в гроб всех уложит. Стало ясно, как дважды два равно четырем, что он, Александр Грибоедов, Саша, приехал с Востока, едет в Петербург, везет там какие-то бумаги, и баста. Расспросы и рассказы ни к чему не поведут. Они имеют смысл, только когда люди не видятся день или неделю, а когда они вообще видятся неопределенно и помалу, - всякие расспросы бессмысленны. Чтобы продолжалась дружба, нужно одно: тождество. Степан Никитич тащил Грибоедова к окну убедиться, что он тот же, и убедился. Принесли еще вина, пирог с трюфелями. Степан Никитич слегка нахмурился, оглядел стол. В его взгляде была грусть и опытность. Он взял какую-то бутылку за горло, как врага, примерился к ней взглядом - и вдруг отослал обратно. Грибоедов, уже расположившись поесть, внимательно за ним следил. Они встретились взглядами и захохотали. - Анна Ивановна-то, друг мой, - сказал Бегичев значительно о своей жене, - это я только при змее Пифоне тебе сказал, что она в гостях. Она опять к матушке перебралась. Он покосился на лакея и нахмурил брови. - На сносях, - сказал он громким шепотом. - Ты скажи ей, моему милому другу, - сказал Грибоедов, - что если мои желания исполнятся, так никому в свете легче ее не рожать. Анна Ивановна была его приятельницей, заступницей перед маменькой и советчицей. - А ты как, на которую наметил? - спросил и весело и вместе не без задней мысли Бегичев. - Будь беззаботен, - расхохотался Грибоедов, - я расхолодел. - А.. ? - Бегичев шепотом назвал: - Катенька. Грибоедов отмахнулся. - Роскошствуешь и обмираешь? - подмигнул Бегичев. - Да я ее навряд и увижу. - Ты в нее тряпичатым подарком стрельни, - посоветовал Бегичев, - они это любят. - В Персии конфеты чудесные, - ответил задумчиво Грибоедов, жуя халву. Бегичев щелкнул себя по лбу: - Позабыл конфеты, ты ведь конфеты любишь, сластена. - Не тревожься. Здесь таких конфет вовсе нет. Там совсем другие конфеты. Вообрази, например, кусочки, и тают во рту. Называется пуфек, или вроде хлопчатой бумаги, и тоже тают. Называется пешмек. Потом гез, луз, баклава - там, почитай, сортов сотня. Бегичев чему-то смеялся. - Маменька-то, - сказал он вдруг, - я ее с месяц уже не видал. Прожилась совсем. Грибоедов помолчал. - А твои заводы как? Он огляделся вокруг. - У тебя здесь перемены, как будто просторнее стало. - Сердце мое, - говорил Бегичев, - ты нисколько не переменился. Заводы у меня совсем не идут. У жены что дядей, теток! Бегичев все строился и пускал заводы, но заводы не шли. Состояние жены проживалось медленно, оно было значительное. Женины родственники вмешивались в дела и наперерыв давали советы, бестолковые. Потом Бегичев повел его в диванную, Грибоедов забрался с ногами на широкий, мягкий, почти азиатский диван. Бегичев притащил с собой вина и запер дверь, чтоб Пифон не подслушивал. - Я сегодня в вихрях ужасных, - сказал Грибоедов и закрыл глаза. Все пробую, все не дается. Я, вот погоди переберусь к тебе, на твой диван совсем. Поставишь мне сюда стол, и буду писать. Бегичев вздохнул. - Перегори, потерпи еще. Поезжай в Персию на год. Грибоедов открыл глаза. - Маменька говорила? - Да что ж маменька, у маменьки пятнадцать тысяч долгу у старика Одоевского. И, взглянув в глаза Бегичева, Грибоедов понял, что не о маменьке речь. - Я уже давно отказался от всяких тайн. Говори свободно и свободно. - Тебе в Москве нехорошо будет, - сказал Бегичев и снял пылинку с грибоедовского сюртука. - Люди другие пошли. Тебе с ними не ужиться. Грибоедов взмахнул на него глазами: - Ты обо мне как о больном говоришь. Бегичев обнял его. - У тебя сухая кровь, Александр. Тебе самому, мой единственный друг, здесь не усидеть. Вспомни, как перед "Горем" было: бродил, кипел, то собирался жить, то умирать. И вдруг как все пошло! Он был старше Грибоедова; у него не было имени, о положении он не заботился, просто проживал женино состояние, но он имел над ним власть. Грибоедов рядом с ним казался себе неосновательным. Таков был мягкий пух бегичевской головы. - Я в Персию не поеду, - лениво сказал Грибоедов, - в Персии у меня враг, Алаяр-хан, он зять шаха. Меня из Персии живым не выпустят. Он не думал о докторе Макниле, не помнил о нем - но когда говорил о Персии, чувствовал неприятность свежего, не персидского происхождения. - Я что? - говорил Бегичев. - Я ем, пью, тешусь заводами. Утром встаю, думаю: много еще времени до вечера, вечером: еще ночь впереди. Так и время пройдет. А тебе большое плаванье. А отчего Алаяр-хан сделался враг твой? Да, да. Это участь умных людей, что большую часть жизни надо проводить с дураками. А здесь их сколько! Тьмы и тьмы. Больше, чем солдат. Может, к Паскевичу? - Неужто ты думаешь, - сказал Грибоедов и скосил глаза, как загнанный, - что я у него способен вечно служить? Ему стало тесно на диване. Они выпили вина. - Ты не пей бургундского. От бургундского делается вихрь в голове. Саша не пил бургундского, пил другое. Он присмирел, сидел насторожась. Он стал послушен. Так сидят два друга, и английские часы смотрят на них во весь циферблат. Так они сидят до поры до времени. Потом один из них замечает, что как бы чужой ветер вошел в комнату вместе с другим. И манеры у него стали как будто другие, и голос глуше, и волосы на висках реже. Он уже не гладит его по голове, он не знает, что с ним делать. У него, собственно говоря, есть желание, в котором трудно сознаться, - чтобы другой поскорее уехал. Тогда Грибоедов подошел к фортепьяно. Он нажал педали и оттолкнулся от берега. Вином и музыкой, он сразу же отгородился от всех добрых людей. Прощайте, добрые люди, прощайте, умные люди! Крылья дорожного экипажа, как пароходные крылья, роют воздух Азии. И дорога бьет песком и пометом в борт экипажа. Ему стало тесно метанье по дорогам, тряска, крови, тряска дорожного сердца. Он хотел помириться с землей, оскорбленной его десятилетней бестолковой скачкой. Но он не мог помириться с ней как первый встречный прохожий. Его легкая коляска резала воздух. У него были условия верные, как музыка. У него были намерения. Запечатанные пятью аккуратными печатями, рядом с Туркменчайским - чужим миром лежал его проект.